Бояре не хотели войны – теперь бояре проигрывают войну: ясно, что это боярская измена. Такой ход мысли был совершенно неизбежен в головах воинников, живших надеждой теперь на «вифлянские» земли, как раньше они жили надеждой на казанские. Террор опричнины может быть понят только в связи с неудачами Ливонской войны – как французский террор 1792–1793 годов в связи с нашествием союзников. И как там, так и тут отдельные случаи должны были до чрезвычайности укреплять подозрительное настроение. Толки об измене бояр пугали самих бояр, им уже мерещились плаха и кол; с другой стороны, уже самая война была победой мелкого вассалитета над коалицией бояр и посадских.
Всем этим достаточно объясняется боярская эмиграция, случаи которой учащаются именно с начала 60-х годов. Перед нами мелькают при этом самые крупные имена московской феодальной знати: то мы слышим о попытке «отъехать» князя Глинского, то берется поручительство за князя Ивана Вельского, то уже сам Вельский ручается за князя Воротынского. Самое сильное впечатление должен был произвести побег в Литву князя Андрея Михайловича Курбского, московского главнокомандующего в Ливонии, в апреле 1564 года: в моральной подготовке переворота 3 декабря того же года это была, может быть, самая решительная минута. «И как учали нам наши бояре изменяти, стали мы вас, страдников, к себе приближати», – писал впоследствии Грозный одному из своих «кромешников», Ваське Грязному, и событие 30 апреля 1564 года, когда главный воевода царского войска, вдруг оказался воеводой короля польского и великого князя литовского, нужно сказать, достаточно оправдывало эти слова Ивана Васильевича. О «боярской измене» можно было теперь говорить, что называется, с фактами в руках. У Грозного было теперь основание оправдывать свое дальнейшее поведение тем, что он «за себя стал». Государственный переворот, диктовавшийся объективно экономическими условиями, нашел теперь себе форму: он должен был стать актом династической и личной самообороны царя против покушений свергнуть его и его семью с московского трона.
Объективные условия были таковы. И война на Западе, как война на Востоке, не дала удовлетворений земельному голоду мелкого вассалитета и не оправдала вообще тех ожиданий, с которыми ее начали. Внешняя политика не сулила больше ни земли, ни денег, – то и другое приходилось отыскивать внутри государства. Но этим последним продолжало управлять боярство. Оно было правительством, реально державшим в руках дела: царь был лишь символом, величиной идеальной, от которой, практически, помещикам было ни тепло, ни холодно. Боярская публицистика охотно признавала, что «Богом вся свыше предано есть помазаннику царю и великому Богом избранному князю», но, «предав» царям всю власть, Господь «повелел» им «царство держати и власть имети с князи и с бояры».
Церковная идеология в этом отношении освятила феодальную практику: церкви, как учреждению, нужно было сильное Московское государство, но вовсе не сильный московский государь. Напротив, для обуздания царской воли аскетическая мораль церкви давала новые средства: стоит прочитать у Грозного (в его «Переписке»), как тщательно был регламентирован весь царский обиход протопопом Сильвестром – «вся не по своей воле бяху – глаголю же до обуща (обуви) и спанья». «Таково убо тогда православия сияние!» – с горьким сарказмом вспоминал потом эти времена царь всего православного христианства. Иван Васильевич на себе испытал, что быть простым, обыкновенным светским государем – вроде хотя бы Махмета – султана турецкого, – куда приятнее, нежели земным богом. И когда он писал: «Российское самодержавство изначала сами владеют всеми царствы, а не бояре и вельможи», – он, несмотря на якобы историческую ссылку, высказывал крупную новую мысль, может быть, и не ему лично принадлежавшую – глухие ссылки на Пересветова нередки в письмах Грозного, да неизвестно еще, представляют ли и сами письма продукт личного, а не коллективного творчества.
Нет ничего несправедливее, как отрицать принципиальность Грозного в его борьбе с боярством и видеть в этой борьбе какое-то политическое топтание на одном месте. Был ли тут инициатором сам Иван Васильевич или нет – всего правдоподобнее, что нет, – но его опричнина была попыткой за полтораста лет до Петра основать личное самодержавие петровской монархии. Попытка была слишком преждевременна, и крушение ее было неизбежно: но кто на нее дерзнул, стояли, нельзя в этом сомневаться, выше своих современников.