представляет собой логический корень тех теоретизирующих циниз-мов, которые смотрят на действительность взглядом великого владыки и повелителя. Эволюционные теории в науках наследуют метафизике. Только они обладают достаточной логической мощью, чтобы интегрировать своим всеохватным взором зло, упадок, смерть, боль — всю сумму негативного, которое присутствует в жизни. Тот, кто говорит «развитие», признает и одобряет цели этого развития, обретает позицию, которая позволит
Всегда желавшей зла, творившей лишь благое.
Затем, что лишь на то, чтоб с громом провалиться,
Годна вся эта дрянь, что на земле живет.
Не лучше ль было б им уж вовсе не родиться!
Короче, все, что злом ваш брат зовет,—
Стремленье разрушать, дела и мысли злые,
Вот это все — моя стихия *.
Что же касается истории кинического импульса, которую мы здесь прослеживаем, то Мефистофель занимает в ней неоднозначное положение: судя по той его стороне, которая заставляет его представать вельможей, равно как и по его приверженности Великим Теориям, он — циник; плебейская же, реалистическая и чувственно-жизнерадостная его сторона свидетельствует о кинической ориентации. К числу парадоксов, заключенных в этом светском черте-эволюционисте, который вполне мог бы прикинуться и Уленшпигелем, принадлежит то, что он выступает подлинным просветителем по отношению к доктору Фаусту. Ученый обладает рядом черт, которые по сегодняшним понятиям можно без обиняков назвать анти-просветительскими: эзотерической тягой к общению с потусторонними духами, склонностью к магии и наводящим на размышления стремлением перешагивать границы человеческого разума, требуя от него чрезмерных, запредельных усилий. Тот, кто не может удовлетвориться скудостью рационализма и эмпиризма, и в самом деле кончит тем, что скажет: «Вот и стою я здесь, дурень дурнем, и ума у меня, бедняги, ровно столько же, сколько и было раньше». Великая 1 воля к власти всегда поневоле заканчивается «теоретическим отчаянием»; мыслителю жжет сердце то, что он понимает: нам не дано знать, что же, «собственно», мы хотим знать. Фауст, в принципе,— это отчаявшийся кантианец, который пытается уйти от необходимости ограничивать свои притязания через маленькую потайную дверь магии. Страстное желание перешагнуть границу остается более силь-1
ным, чем понимание ограниченности нашего познания. На примере Фауста уже выявляется то, что позднее подчеркивал Ницше, а затем прагматизм: то, что воля к знанию питается волей к власти и силе. Поэтому воля к знанию не может успокоиться, достигнув только знания как такового, ведь влечение к нему, в своих истоках, не знает меры, потому что за каждым достигнутым знанием открываются все новые загадки: знаниеДля того, кто постигает это, научный импульс переходит в эстетический. Искусство — это поистине Веселая Наука: оно располагается, как последний гарант суверенного и реалистического сознания, между религией
эмпирическое, как это делает наука. Черт, который выступает у Гете гарантом принципа неограниченного моралью познания, манит отчаявшегося просветителя Фауста в жизнь, от которой он далек:
Тем самым ты, ничем не связанный, свободный, Узнаешь, что есть жизнь.