раздумьях, этот маленький умный крестьянин знает, что имеет право на трусость, точно так же, как его бедный благородный господин Дон Кихот исполняет долг быть героем. Но тот, кто смотрит глазами Санчо Пансы на героизм его господина, с неизбежностью видит сумасбродство и слепоту героического сознания. Это дерзкое военное Просвещение, которое неумолимо осуществляет Сервантес, позволяет постичь, что древняя страсть к героическим подвигам есть ставшая анахронизмом дрессура и что все представляющиеся благородными поводы для вступления в борьбу не что иное, как чистые проекции, исходящие из рыцарской головы. Тогда ветряные мельницы оказываются великанами, проститутка — дамой, заслуживающей любви героя, и т. п. Чтобы оказаться в состоянии увидеть это, самому рассказчику нужен реалистический, пехотный, плебейский взгляд, а сверх того — социальное дозволение говорить на том языке, который соответствует этому «взгляду». Такое не могло произойти до начала позднего Средневековья, когда рыцари утратили свое превосходство в оружии и технике боя перед плебейской пехотой и когда вооруженные группы крестьян все чаще стали одерживать полные победы над рыцарскими отрядами, состоящими из героев; с XIV века героическая звезда закованного в железо рыцарства закатилась. Тем самым наступил момент, когда антигероизм обрел свой язык и когда стало возможным публично выразить взгляд труда на геройство. Стоило господам молча проглотить свои первые поражения, как слуги почувствовали свою реальную силу. Теперь можно было и реалистически посмеяться.
Устройство армии после Средневековья и вплоть до наполеоновского, да, впрочем, и до нынешнего времени обнаруживает парадоксальное переворачивание изначально существовавшей взаимосвязи между военной моралью и родом оружия. Античный герой вел бой в одиночку, точно так же, как при феодализме в одиночку сражался рыцарь; он утверждал свой героизм в сражении один на один, а еще лучше — в бою, который он один вел против многих противников. Новый способ ведения войны, однако, постепенно обесценивает бой в одиночку; победа достигается благодаря строю и массовым передвижениям. Восходя к боевым порядкам римских легионов, современная организация войск резко понижает значение подлинно героических функций — отчаянной атаки, удерживания любой ценой занимаемой позиции, боя один на один и т. п. Это означает, что требования быть героем предъявляются все чаще и все больше к тем, кто по натуре своей и по мотивациям является скорее выжидающими или трусами. В современной пехоте поэтому приходится прибегать к шизоидной муштре, призванной воспитывать героев,— дрессуре, приучающей к анонимной и неблагодарной храбрости перед лицом смерти. Высшие офицеры, которые в силу занимаемой ими стратеги-
ческой позиции подвергаются меньшей опасности, все более перекладывают геройский риск смерти на передовой на тех, кому «подлинно» нечего искать на войне, на тех, кто зачастую лишь случайно или по принуждению был призван в армию (насильственная мобилизация, шантаж бедных, вербовка с помощью алкоголя, служба в армии как выход для крестьянских сыновей, оказавшихся лишними в семье, и т. д.)*.
Как только в солдатской массе Нового времени нашлось местечко для обоснованного реализма трусов (кинизм), процесс развития военного цинизма поднялся на новую ступень: он ответил на это современной разновидностью цинического королевского реализма. Этому реализму, конечно, тоже известно, что у бедняг в военной форме не может быть никаких героических мотивов; но они все же должны быть героями и смотреть в лицо так называемой геройской смерти — так, как обычно это делали только аристократы. Поэтому армии, возникшие после Средневековья,— это первые социальные органы, которые методично практиковали шизофрению как коллективное состояние. В этом состоянии солдат есть не «он сам», а Другой — частица героической машины. Время от времени случалось и так, что командующий армией приподнимал маску и давал возможность заметить, что он скорее отнимет у бедняг желание жить, чем позволит ему сохраниться. «Собаки, вы что же, собрались жить вечно?» Циник вполне понимает своих кинических собак, но тем не менее умирать все-таки нужно. Когда Фридрих II так, в патриархально-юмористическом тоне, говорит о пруссаках, мы слышим речь просвещенного господского сознания на второй ступени его развития; оно разоблачило надувательство с героизмом, но до поры до времени нуждается в героической смерти как в политическом инструменте, в данном случае — ради славы Пруссии. И в этом смысле — сдохни красиво! С этого момента такое циническое самоопровержение сводит на нет все благородные анонсы сражений.