зал Господь Каину: где Авель, брат твой?» (Быт. 4:5—9). С этим вопросом на сцене появляется религиозный цинизм. Искусство лицемерия, о
котором здесь впервые заходит речь, непосредственно зависит от цинического обращения одного творящего насилие сознания против другого *. Что мог ответить Каин? Что бы он ни сказал, неизбежно было бы проявлением цинизма — ведь он, по правде говоря, не намеревался выдавать истину; коммуникация с вопрошающим с самого начала является искаженной. Если уж на то пошло, Каин мог бы, решившись на полную откровенность, ответить своему Богу: «Не спрашивай, прикидываясь святошей,— ведь ты знаешь, где Авель, точно так же хорошо, как и я; ведь я убил его собственными руками, а ты не только спокойно взирал на это, но и дал мне повод к тому...» Действительный ответ Каина во всей его краткости является достаточно ехидным: «Не знаю; разве я сторож брату моему? » Как позволяет заметить этот дерзкий ответ Каина, вполне соответствующий вопросу, всезнающий и всегда правый Бог мог бы и не прибегать к подобным укорам и подначкам, апеллируя к его совести. Что же это за Бог такой, который, с одной стороны, неодинаково обходится с людьми и, по меньшей мере, провоцирует их этим на преступление, а с другой — с невинным видом ставит вопросы после всего происшедшего? Выходит, «Бог», если можно так выразиться, проникает своим взглядом не в каждое сознание. Каин закрывает свою совесть от взора этого непонимающего Бога (ср. психологию детей, которые выросли под постоянным страхом наказания). Он отвечает дерзко, уклончиво и бесстыдно. Как показывает миф из Ветхого Завета, с этим первым преступлением — в еще большей степени, чем при грехопадении,— происходит нечто такое, что приводит еще свежий, едва сотворенный мир к глубокому кризису и разлому: вещи перестают поддаваться божественному руководству, ускользают от него. В мире происходят страшные дела, которые Бог никак не предусматривал и справедливо карать за которые он еще не умеет. Вся соль истории с Каином, что само по себе достаточно примечательно, заключается, как кажется, в том, что Бог, оказавшись как бы в растерянности, не только не наказывает убийцу Каина, но и явственно ставит его под свое личное покровительство, заявив, что сам отомстит ему: «И сказал ему Господь: за то всякому, кто убьет Каина, отметится всемеро. И сделал Господь Каину знамение, чтобы никто, встретившись с ним, не убил его» (Быт. 4:15). Тот, кто мстит, определенно не является Богом всемогущим. Бог древних евреев имеет множество черт склонного к гневу, старого, полного горечи человека, который уже не понимает в полной мере мир и ревниво и недоверчиво наблюдает, как оно там все происходит внизу. Во всяком случае, кара за первое преступление Каина отодвигается вплоть до Божьего суда; Бог дает себе и людям еще один срок, а мифы о Страшном суде подчеркивают, что до его наступления еще пройдет решающий промежуток времени — время великогошанса. Это время, которое потребуется Богу, чтобы стать справедливым; время, которое нужно нам, чтобы понять, что такое праведная жизнь. И то и другое, в принципе, означает одно. То, как христианизация власти на последней фазе существования Римской империи, а еще больше в Средние века в Европе приводит к циническим эффектам, описывается в главе о цинизме государства и господствующей власти. Своего пика католический цинизм Господина достигает начиная со времени крестовых походов, на которое приходится также и возникновение инквизиции.
Если ее можно свести к формуле «преследования христиан христианами», то она обрисовывает рефлексивно-циническую практику лжи господствующей церкви, наиболее мрачные представители которой — подобные Великому Инквизитору у Достоевского — не остановятся перед тем, чтобы сжечь на костре вернувшегося Христа, точно так же, как тех еретиков, которые старались вновь оживить его учение. Они ведали, что творили, и было бы, вероятно, романтичес-ким упрощением фактов навешивать на таких главарей инквизиции ярлычок католических «фанатиков», как это боязливо проделывает историография. Не значит ли это недооценивать их и объявлять слепыми агентами якобы существовавшей у них «веры» и закосневших «убеждений»? Можно ли всерьез подозревать в такой наивности властных и образованных представителей христианской религии? Разве они сами не ссылаются на Богочеловека, который был явным бунтовщиком и, в свою очередь, продолжал традицию основателя религии, который в священном гневе разбил скрижали с законами, начертанными перстом самого Бога? Разве они не знают,
разве они не должны знать и разве они, будучи инквизиторами, не наблюдали воочию ежедневно, что эта религия основывается на призыве «подражать Христу»,— так что подражатели именно благодаря тому, что они вели себя «еретически», были значительно ближе к первоисточнику, чем ученые и цинические блюстители буквы учения?