сексом и ударяется в бегство, как только женщина начинает требовать что-то сверх того. В этом бегстве появляется совершенно новый мотив — та склонность к преуменьшению важности происходящего, которая столь типична для стилизации эротики в двадцатые годы. И на этом поле пробивается свойственный времени импульс — желание избавиться от всех и всяческих надстроек. Новая волна — если здесь уместно это слово — выплескивает на берег весь старый сексуально-романтический хлам. Новый дух, проникнутый познанием, которое было инспирировано психоанализом, гигиеной брака и эмансипацией, теперь подвигает на более «деловое» обращение со всей этой областью, столь сильно окутанной мечтаниями и тайной, нетерпением и страстной тоской. То, что в это же самое время в средствах массовой информации триумфально распространяются, как в незапамятные времена, эротические иллюзии, ничего не меняет в этой тенденции. Интеллигенция, во всяком случае, начинает уже экзистенциалистски
ориентироваться в делах любви — аналитически, рефлексируя, экспериментируя, стремясь к полной определенности, предаваясь меланхолии, впадая в цинизм. Пьеса Музиля «Мечтатели» (1921) непревзойденно документирует это бурное нарастание возбуждающей рефлексивности. Начинается прощание с культом чистого «переживания» и понимание того, что в наших переживаниях действует своего рода грамматика переживания и чувствования. Повзрослевшее сознание может быть только сознанием, которое принимает это к сведению. Если отставить в сторону эротический идеализм, личные трансакции вырисовываются более четко. Более явственно выходит на свет темный гешефт обмана в эротической сфере; по-животному неразборчивая сторона сексуальной энергии делается более заметной, проективный аспект во влюбленности и аспект смирения в верности на протяжении сколько-нибудь продолжительного времени не просматриваются. И как и везде, где рушатся идеалы,
здесь недалеко до цинизма, который изливает свое разочарование, толкая то, что и без этого падает.
Молодой Брехт движется по этой территории с совершенно особенной виртуозностью и знанием дела. Он прямо-таки открывает новую тональность для цинизмов этого типа — лирику ординарного и брутального. Это — язык вааловского * чувства жизни, в котором проявляется торжество цинической витальной маскулинности. Для Ваала — поэта, эротика, неприкаянного скитальца, экзистенциалиста и лирического субъекта, живущего инстинктами,— женщины (молодые) есть не что иное, как поэтические или гормональные стимулы, не что иное, как отверстие, цветовое пятно, запах, игрушка, животное, белые бедра. Разумеется, этот маскулинизм у него лирически облагорожен. У него есть, кроме ярко выраженной цинической, и киническая, продуктивная и небуржуазная сторона. Сильная натура предельно простого и гениального человека напоминает об «альтернативной жизни», которая не изуродована прерывностью во времени и предписаниями, а длится, устремляясь вперед в потоке настроений и энергий. Брехт позволяет сексуальности и поэзии переходить друг в друга в имажинистском потоке. Если Ваал притаскивает в свою комнату «какую-то» с улицы с таким обоснованием: «Вот и весна. Должно же быть что-то белое, что-то светлое в этой проклятой темной пещере. Какое-то облако!», то он не приемлет никакого сопротивления женщины.
Ты — такая же баба, как и любая другая. Только головы разные. А коленки у всех слабы... Как и у животных.
Там, где цинизм Рота остается ироничным, учтивым и замаскированным под меланхолию, Брехт использует фигуру гения силы, чтобы открыто перейти в атаку. Под защитой эстетического витализма сексуальный цинизм начинает лирическое бегство вперед.
Мансарда
Рассвет.
<...>
Баал