По лицу Федора бродили какие-то гримасы.
«Ох, эти мистики, ни одного человеческого слова! — подумала Марьяна. — А если совсем плохо, хочется слушать именно их, и сейчас кажется, что Федор уже знает что-то важное, но это песня без слов».
— Лариса Николавна сказала, что вы шаман, это правда?
— Правда. У меня дома и бубен есть.
— Зачем?
— Чтоб вызывать духов и просить у них помощи.
— А без бубна нельзя?
— Можно, но труднее.
— И вы для меня попросите?
— Скажешь попросить — попрошу.
— И они исполнят?
— Не исполнят, а придут на помощь, — Федор посмотрел с укоризной.
У Марьяны вдруг мелькнула мысль, что все, кого она встречает в Москве, — не то что совсем сумасшедшие, но как бы с приветом. У каждого есть свои воображаемые колышки, за которые они держатся, которыми питаются, как бы точки опоры у всех не здесь, не из мира людей. У Федора вот духи, а Илья — паркет для своего дома выписывал из Франции, говоря, что только в мастерских, обслуживающих дворцовые музеи, умеют точно пригонять и правильно шлифовать досочки, мрамор — из Италии, из Каррары, потому что только там… Это его опоры, как Федор сказал: не место красит человека, а у Ильи — ровно наоборот, предметы ему дороже человека, он в них лучше разбирается, в них и только в них находит совершенство. Люди для него — либо прислуга, либо те, кто разделяет его страсть к перфекционизму или по крайней мере готов ее симулировать, как Марьяна.
Во Франции, понятно, тоже у людей свои заскоки, но там ищут человеческого — любви, справедливости, заработка — того, что связано с людьми. Вот она ходила в Париже к гадалке, когда ее Лагерфельд выгнал, та сказала: «Будет у тебя работа, не волнуйся», и она успокоилась, и это пошло на пользу — с нервными никто не хочет иметь дело.
— Значит, так, — Марьяна все еще не знала, с чего начать, когда они устроились в кафе возле Пушкинской площади, памятном — не раз ужинали тут с Ильей. Кафе — якобы старинное, на стенах снаружи специально наведенные кракелюры, мебель в стиле Людовика, названия блюд — из наполеоновских времен, а кафе этому лет десять всего. Москве болезненно недостает родословной: город-сирота, но не детдомовка, родителями брошенная, а такая, что сама их и порешила, отсидела срок, вышла из колонии и сочиняет себе теперь фамильное древо, обустраивает старинные интерьеры, наследные замки, будто так оно всегда и было. Спешно сносятся уцелевшие низкорослые особнячки, чтоб не возиться с малодоходной рухлядью, строят на их месте якобы древнего, XIX века восьмиэтажные особнячищи. Во Франции XVII век — уже новые дома считается.
— Зовут его Илья Обломов, хотя он…
— Илья? — изумленно воскликнул Федор, до сих пор неодобрительно рассматривавший интерьер: ему ль, реставратору, не знать, что все это галимая имитация, он и сам бы мог такое делать, но его не позвали. Загадка природы, думал Федор, одних всегда и всюду зовут, а другие будто невидимки, как он, хотя работой его все и всегда были довольны. — Ты шутишь? Это же мой, как бы это сказать… брат.
«Ну и совпадение, — подумала Марьяна, — брат Федора — полный тезка Ильи».
— Да нет, он не русский вовсе…
— Китаец, ну да, ну да. Ах вот оно как завернулось! И еще мне будут говорить про случайные встречи и случайные совпадения.
Федор как-то явственно расстроился. Марьяна замерла, ничего не понимая. А он вдруг почувствовал неприязнь к этой девице, над которой уже было взял шефство, записался в учителя и наставники — да, ему теперь нравилась эта роль, льстило, когда юные девушки смотрят в рот и ждут от него чудес, — почему-то все время попадались девушки, бабушки тоже подошли бы, он же не в смысле совращения, хотя теперь, после очередного разрыва, волей-неволей присматривал себе новую пассию. И вдруг, в одну секунду, он увидел Марьяну как посланницу сводного брата, который мучил его, — бывает такая ноющая боль — не поймешь, где болит. Марьяна из того же теста, что Обломов, чужого. Не просто чужого — враждебного: такие, как Обломов, как бы отрицают само право на существование таких, как он, Федор.