Была одна странность в эпизоде с Пру, вспоминает Гарри, — презерватив, который она извлекла из кармана своего короткого халатика. Одно из двух: либо он всегда лежит у нее в кармане, либо она еще за порогом его комнаты знала, чем кончится их свидание. Он к этим приспособлениям непривычный, после армии вообще ими ни разу не пользовался, однако даже не пискнул в знак протеста: парадом командовала она. Эта штуковина так ему все стиснула, что он только и думал, хватит ли ему мощи держать ее в растянутом состоянии или в конце концов она его одолеет, к тому же оставшуюся после операции растительность защемило краем скрутившейся у основания тугой резинки, пришлось, весьма прозаично, немного повозиться — темно, ничего не видно, она ему помогла; возможно, из-за всего ему потребовалось больше времени, чем обычно, ну, да не страшно, зато она успела разрядиться дважды, сперва под ним, затем сверху, оседлав его, и дождь хлестал в окно за опущенными жалюзи, и бедра у него под руками были такие мясистые, широкие, что он даже забыл о собственной толщине, и груди ее часто-часто подпрыгивали, пока она колыхалась на подступах ко второму оргазму, а он уже был в полуобморочном состоянии от страха за свое слабое сердце, которое могло не выдержать такой скачки. Какое-то слишком деловитое, без намека на стыдливость, отношение Пру к постели отчасти развеяло романтичность той первой минуты, когда он увидел ее в полумраке, обнаженную, бледную, и сравнил ее с деревьями в цвету на той незабвенной аллее. Она делала все, что полагается, только без нежности, немного деревянно, будто у портновского манекена, который стоял, невидимый, в темном углу, вдруг выросли руки и ноги, и голова с мотающейся гривой морковного цвета волос. Чтобы чем-то удержать состояние готовности, он не переставая твердил себе:
Бенни заливается краской. Он не привык говорить с женщинами в таком ключе.
— Может, и так, — вынужден признать он. — Это ведь не смертный грех, в нем можно не исповедоваться, если не хочешь.
— Иначе священник все время попадал бы в идиотское положение, — подсказывает ему Эльвира. — Но предположим — не важно, чем и как вы предохраняетесь, — Мария все-таки залетит. Что будете тогда делать? Вы же не захотите ущемлять интересы вашей ненаглядной дочурки — пока все остается по-старому, вы можете обеспечить ей все самое лучшее, так? Ответь мне, что важнее — качество жизни, которое вы в своей семье имеете на сегодняшний день, или комочек белка размером с козявку?
Бенни срывается на истерический писк — бывает такое, когда взрослый мужчина взвинчен до предела.
—
Гарри пытается немного помочь ему.
— Да кто возьмется судить, что такое качество жизни? — спрашивает он Эльвиру. — Может, тот самый внеплановый малыш изобретет фонограф, когда вырастет.
— Если вырастет в гетто[130]
, не изобретет. Этот малыш шестнадцать лет спустя ограбит вас на улице, чтобы купить себе наркоты.— Ну, не будем расистами, — замечает Гарри, которого, можно сказать, ограбил его собственный сын, никакой не цветной, а очень даже белый и не в гетто выросший.
— Это не расизм, а реализм, — парирует Эльвира. — Это жизнь: представьте себе какую-нибудь полунищую темнокожую девчонку, уже успевшую стать матерью, у которой полоумные самцы-фундаменталисты хотят отнять последнее — право на аборт.
— Угу, — подхватывает он, — какую-нибудь полунищую темнокожую девчонку, которая в детстве не наигралась в куклы, поскольку кукол у нее отродясь не было, и потому завела себе ребеночка, и она совсем не против приклеить на лоб трудяге-налогоплательшику еще один счет — пособие на своего следующего отпрыска. Получай, белая сволочь! Вот правда жизни, вот о чем говорит статистика рождаемости.
— Что-то расизмом вдруг повеяло, вам не кажется?
— Реализмом — хотела ты сказать.