Разомлевший после любовных утех, благодарный судьбе за то, что он сумел после этого остаться в живых, он рискнул спросить Пру, нет ли у нее подозрений насчет Нельсона — почему его так тянет к голубым, всем этим Лайлам и Тощим. Когда она, разве только самую малость опешив от его вопроса, отвечала ему, тщательно подбирая слова, в мокром свете от окна было видно ее дыхание, выявленное облачками сигаретного дыма. «Нет, Нельсон любит женщин. Хоть он и маменькин сынок, но в этом смысле он весь в вас. Просто он их немного побаивается, не то что вы». Когда меньше чем через час в комнату вошла Дженис и, потянув носом, уловила запах табачного дыма, он притворился, будто его валит в сон и он не может выяснять, что, откуда, да почему. Второй окурок Пру унесла вместе с презервативом, а первый, мокнувший всю ночь на подоконнике, к утру раскис и размяк, словно валялся тут невесть сколько лет, и вполне мог сойти за историческую реликвию, хранящую память о Нельсоне и Мелани. Вздохнув, Кролик говорит:
— Ты права, Эльвира. У всех людей должна быть возможность выбора. Даже если их выбор будет всегда неудачный.
Из комнаты, где он был вместе с Пру, он мысленно переносится в комнату, где жил вместе с Рут, в доме на Летней улице, один пролет вверх по лестнице, и вспоминает обстоятельства, при которых он видел эту комнату в последний раз: Рут сказала ему, что беременна и что он всюду сеет смерть, а он упрашивал ее оставить ребенка.
— Шмидт сделал то, что Роуз, по своей тупости, сделать никак не может: если твоя песенка спета — уйди! Уйди сам, красиво, к чему продлевать агонию, затевать дрязги, тащить на подмогу адвокатов.
Бенни и Эльвира смотрят на него с беспокойством, пытаясь разглядеть подвох за странным пируэтом, который совершила его мысль. Но ему самому охватившее его состояние очень нравится, и он с удовольствием предается бесцельным скитаниям по собственной памяти. В первый день, когда он пришел в магазин в новой должности главного торгового представителя, сменив на этом посту преставившегося Фреда Спрингера, он боялся, что эта роль ему не по размеру — великовата. Теперь же, когда он стал старше и в голове у него роится столько воспоминаний, ему даже усилий прикладывать не надо — все получается само собой.
Через широкое витринное стекло он видит пару, на вид между тридцатью и сорока, а может, и чуть за сорок, ему теперь все кажутся молодыми: они бродят среди машин на площадке, то и дело наклоняясь, чтобы взглянуть на отделку салона и на прилепленный к боковому стеклу листок с заводской спецификацией. Женщина тучная, белая, в легкомысленной кофточке с тесемками сзади (на шее и на талии), выставляющей напоказ ее жирные руки, а мужчина смуглый, почти темнокожий — каких только оттенков кожи не встретишь у латиноамериканцев — и очень худой, в бледно-зеленой маечке до пупа. Головы их двигаются вверх и вниз с какой-то опаской, словно здесь, в этих прериях сверкающих автомобильных крыш, на них из засады может выскочить отряд кровожадных индейцев: ни дать ни взять чета отважных первопроходцев, в каком-то смысле так и есть, по крайней мере в этом уголке земного шара, где представители разных рас, как правило, держатся обособленно.
Бенни спрашивает Эльвиру:
— Кто к ним пойдет, я или ты?
— Иди ты, — решает она. — Если женщину нужно будет немного дожать, тащи сюда, я ее уболтаю. Только не смотри, что она белая, его тоже без внимания не оставляй. Будешь мужчину игнорировать — они оба разобидятся, как пить дать.
— Что?! Ты меня в дискриминации подозреваешь? — в шутку возмущается Бенни, но за дверь, отделяющую кондиционированную прохладу от июньской влажной жары, он выходит невесело, с какой-то мрачной решимостью.
— Лучше не надо прохаживаться насчет его веры, — говорит Эльвире Гарри.
— Да не трогаю я его веру. Только, по-моему, этого мерзавца папу римского давно пора привлечь к ответу за то, что он творит с женщинами.