— Ну, хорошо… Скажу, раз настаиваешь. Наши с тобой жизни сошлись на этом корабле, но очень разные дорожки привели нас на мостик «Гюйса». Что было у тебя? Книжки, школа, отметки, прямая дорожка в училище и на флот. Что было у меня? Батька погиб в Гражданскую, я в тринадцать лет — кормилец семьи, чернорабочий в депо. Ты с малолетства читал книжки про пиратов, а я, чтоб на черняшку заработать, выгребал шлак из паровозных топок. Ты алгебру с геометрией учил, а меня призвали на флот. Я первый раз в жизни увидел белый хлеб на флоте, впервые досыта ел. Ты в училище Фрунзе долбил высшую математику, а я, отслужив срочную, пошел, как активный комсомолец, в училище Энгельса учиться на политработника. Я малограмотный был, понятно, нет? Я сидел ночами над первоисточниками, у меня голова пухла и в затылке ре зало…
— У меня тоже пухла голова от первоисточников, — говорит Козырев, встав и пройдясь по каюте. — А в том, что я родился в семье красного командира, я не виноват.
— Никто не говорит, что виноват.
— Не говоришь, но подразумеваешь. Дескать, неплохо со своим детством устроился, папенькин сын.
Балыкин помолчал, поглаживая тяжелую бритую челюсть.
— Вот за это и не люблю, — говорит он тихо. — Лезешь в мысли.
— Уж скорее ты лез в мои мысли, — начинает закипать Козырев. — Я не забыл, как ты…
Но Балыкин властно прерывает его:
— Отставить! Не будем ссориться на прощание. Что было, то ушло.
— Не ушло, оказывается…
— Ушло! Я видел тебя в бою. Этим все и сказано.
Козырев садится, снова закуривает. Не то вздохнул, не то глубоко затянулся.
— А теперь придет на твое место новый человек, который меня в бою не видел, — говорит с печалью. — И снова начнется…
— Ничего не начнется, — рубит Балыкин. — Не может ничего начаться, потому что у тебя репутация.
— Что — репутация? Я вот чего хочу. Мостик — место открытое, по нему ведется огонь. Хочу, чтоб рядом со мной стоял на мостике друг. Чтоб мы понимали друг друга.
С полубака опять доносится голос боцмана, грянул взрыв смеха.
Балыкин смотрит на часы. Последние минуты он на «Гюйсе». Никто не знает, с каким тяжелым сердцем он покидает этот корабль. Даже Козыреву не понять, с его «чувствительностью»…
— Андрей Константиныч, — говорит он, и его глаза в глубоких затененных глазницах мягчеют. — Мы с тобой вроде бы понимали друг друга. Хочу пожелать напоследок: ложную демократию не разводи, но и лишнего крику себе не позволяй. Команда к тебе относится хорошо, считает удачливым — это надо ценить.
— Нам пока везло. — Козырев задумчиво смотрит в иллюминатор на выцветшее от жары голубенькое небо. — Сколько уже тральцов на бригаде подорвалось — «Буй», «Параван», «Фугас»…
— И давай людям расти. Фарафонова, мы с тобой говорили уже, надо послать на курсы. У него среднее образование, толковая голова…
— Ладно. Пошлю Фарафонова на курсы.
— А механика надо отпустить на повышение.
— Он сам не хочет уходить.
— Мало ли что не хочет. Это неправильно. Люди должны расти.
— Скоро отпущу Иноземцева. — Козырев вытирает платком потный лоб. — Жарища какая-то не кронштадтская… Сегодня утром, Николай Иваныч, был у меня разговор с Волковым… Только прошу — строго между нами. Предрешен вопрос о моем назначении командиром дивизиона. Вместо Волкова.
— А он куда?
— Пойдет командиром бригады. Вот так. Плаваю на «Гюйсе» последнюю кампанию.
— Команда огорчится. Сильно огорчится команда… Ну, если так, надо Толоконникова в командиры. Хороший, старательный офицер.
— Так и предполагается. Скоро будет приказ о присвоении Толоконникову капитан-лейтенанта. А мне — капитана третьего ранга.
— Серьезные новости… Ага, вот и машина, — говорит Балыкин, услыхав автомобильный гудок. — Ну, Андрей Константиныч… — Они обнимаются, крепко стискивают друг другу руки. — Ты, я думаю, далеко пойдешь.
— Ох, далеко! — усмехнулся Козырев. — В адмиралы выйду.
К концу Лизиного дежурства Иноземцев подошел к ОВСГ. Идти было всего ничего: после очередного похода «Гюйс» ошвартовался у Арсенальной пристани, где и находился ОВСГ со своим закоптелым от черного дыма семейством буксиров и барж.
Лиза задерживалась. Иноземцев прохаживался взад-вперед у трапа ОВСГ, закинув руки за спину и придерживая сумку противогаза, тяжелую от запихнутой консервной банки. Он каждый раз что-нибудь приносил Лизе, хоть она каждый раз просила не носить, ей всего хватает, пусть он не урывает от своего пайка. Тушенку, приносимую им, Лиза тотчас разогревала и ставила на стол, и еще у нее всегда находилась то луковица, то макароны, а однажды и сваренное вкрутую яйцо, которое Иноземцев с интересом, как нечто неслыханно-невиданное, осмотрел, перед тем как ровненько разрезать пополам и съесть половину. Вместо яиц давно уж в ходу яичный порошок — теперь ведь всюду заменители, эрзацы.
Вечер был сырой, в темном воздухе что-то мельтешило, кружилось — то ли редкие, подхваченные ветром дождевые капли, то ли ранний осенний снежок. В Кронштадте небо дырявое, почти всегда что-нибудь с него да капает. Над длинным незрячим корпусом арсенала клубились тучи. На Южном берегу ворчали пушки.