Конечно, она сама набросала их
фасоны. А может быть, показала на себе. С привычной легкостью обвела рукава плавными широкими движениями, узким собранным жестом подчеркнула талию – ладонями от груди, и подхватила широкую юбку концами пальцев. Она умела носить воображаемые платья. Обсудила с ними и цвета, но они, они молчали до самого Дня театра. Когда они появились, когда привезли на машинах, выглаженными, с иголочки, внесли, подымая от пола, Ф. порозовела. Они стояли в дверях, высоко подняв руки, и розовели ее радостью, потому что теперь нам, отставленным, становилось ясно как божий день, что, отставив, она не ошиблась. Она сделала правильный выбор, когда, отвернувшись от нас, повернулась к ним: к 9 «а», нашим соперникам по казахскому КВНу. Их родители заказали костюмы в настоящем ателье, но сами не пришли, побоялись побеспокоить. Вместо родителей, стояли их великолепные, неописуемые по красоте платья – на каждое пошли, а значит, были куплены метры и метры тончайшего шелка: желтого и бледно-вишневого для проказниц; черного, с жаккардовым узором для королевы-матери; белого атласа и шифона – для Джульетты. Платья проказниц держались на жестких обручах и были расшиты мелкими бантиками и широкими волнами кружев. Они были такими настоящими, что Ф. легко и с удовольствием сделала вид, что не замечает их фасонов – фасонов XVIII века. Стараниями новых родителей наступающий День театра становился роскошным: не шел ни в какое сравнение с предыдущими.Она всегда смеялась над нашей способностью путаться во временах, стоило ей задать какой-нибудь исторический вопрос. В таких случаях она выводила нас из ступора ироническим: ладно, хоть до или после
Рождества Христова? Теперь, когда Виндзорских угораздило залететь в другой век, она смолчала, не стала утешать их. Она вообще не стала никого утешать – ни нас, оторопевших, ни их – угораздивших, но заметила их временную ошибку, иначе с чего бы ей вскидывать глаза, бросать тот самый короткий взгляд, который она бросала всегда, когда ловила ошибку во временах. Коротким, кратчайшим взглядом она спрашивала меня: до или после? И я, только что любовавшаяся их платьями, платьями родительской любви и почтения – прекрасными, щедрыми и ошибочными, ответила: после. Мой куцый францисканский плащ не принадлежал ни одному из веков. Я не ела завтраков и шила сама. За ним не стояли мои домашние, от которых в тот миг, ответив ей после, – я отказалась.Я не успела ничего додумать, потому что в дверь постучали. Прибежал гонец от мальчишек из соседнего кабинета и сообщил, что Федька-Ромео забыл дома темно-синие рейтузы. Ее взгляд оторвался от меня и собрался: «И что же, – она спрашивала, как спрашивают гонца, принесшего очень плохую весть, – он собирается шастать под балконом с голыми ногами?» Софка, белая, как родительский атлас, поднималась, забыв руку в волосах, в которые вплетала жемчуг. Я опустила глаза и увидела свои ноги в ярко-синих колготках, тех самых, которые отец привез из Чехословакии, и вот теперь они доросли до лорда Маршала, и значит, и до Ромео. Ф. поймала мой взгляд, коротко кивнула и отвернулась. «Выйди», – я спасла гонца и принялась стягивать. Стянув, я мгновенно и запоздало представила себе всю процессию, как мы идем до актового зала: белое, черное, желтое, вишневое – во всей красе, и я за ними, в синем коротком камзоле с голыми ногами, лезущими на каждом шагу из моего узкого, не вполне монашеского плаща. Я шла за ними, как призрак своей собственной жизни – до.
Жалкий призрак, который носит короткие чулки в резинку. Я подошла к двери, сунула колготки и прошипела: «Принеси Костин плащ». Гонец кивнул, умчался и через минуту вернулся с плащом и Федькиным «спасибо». Призрак растаял. Я закуталась, и Софкина рука снова взялась за жемчуг. Ф. сказала, что все могут сесть в зале по правой стене и выходить прямо из зала, все, кроме Джульетты, которая должна быть на галерее. Сказала, посмотрела на меня, и я поняла, что ко мне ее «все» не относится: я буду сидеть за сценой с голыми ногами.