Я стою и слушаю начало, но слышу тишину. Это – другая тишина, не так, как на Ромео. Это такая тишина, как у иностранцев, когда мы играем для них по-английски, потому что иностранцы слышат
Свет. Оно плывет, возвращается к нам: его передают по рядам. Они хлопают, как иностранцы, потому что поняли дословно – в первый раз за три года. Ф. встает, быстро и легко. При свете я вижу ее лицо – острое и уставшее. Она выходит из зала. За нею идем мы, а они все сидят и смотрят, как мы выходим гуськом. Сначала элиноровские, потом генриховские, потом танец, потом виндзорские в своих ошибочных платьях, потом А.Н. в кружевах. Все, кроме Ромео и Джульетты. Джульетта – на галерее, Ромео… Тьфу, мне же надо обратно, продираясь сквозь всех. Открыты одни двери, не войдешь, пока они все не выйдут. Стою перед дверью, как нищенка, в своем куцем плаще. С каждым из них я встречаюсь глазами. Стою и отбрасываю: одного за другим. Наконец – пусто. Поток иссяк. Пустая бочка моей славы последнего Дня театра, черной как деготь, сыгранной мною по-русски. Я подхожу к занавеске, за которой стояла. Поднимаю за край. Тетя Галя сидит перед мойкой. У нее распаренное лицо. «Господи, я так плакала – на Федю. И ты – молодец!» – она оборачивается ко мне с похвалой. Раньше она бы не посмела, не посмела бы хвалить. Теперь она улыбается, говорит, надо же, какая история, и эта королева-изменница…
Я иду по лесенке, не боясь наделать шума. На кухне гром посуды – кухонные возвращаются к делам. Он сидит за сценой и ест апельсин, выедает мякоть – до корки. «Здорово получилось, это ты придумала – со светом?» – «Само». – «Здорово, что вы – по-русски. Я бы тоже лучше по-русски, чтобы все поняли…» Раньше – они для нас, теперь – мы для них. Все дело в языке, их язык сделал меня их – кухонной – костью. Я подаю ему плащ и ухожу, не дожидаясь, пока он догрызет.
«В следующий раз надо аккуратнее». Я сижу напротив нее и думаю о том, что следующего раза не будет, иностранцам-то не покажешь… «Так можно и поранить, поранить по-настоящему», – она говорит жестко. Говорит, надо же, как странно, от вашей Элинор я получила удовольствие. Это трудно, когда все знаешь, до взгляда, до жеста, это очень редко, в Ричарде не было ни разу, в твоих сонетах – два раза, когда забываешь все, что видела раньше. А потом вы заканчиваете школу, уходите и стареете. Нельзя начинать Шекспира с первоклассниками, да и с вами – нельзя. Говорит, если бы у меня был свой театр, я взяла бы одну тебя… и Софу. Когда я сижу напротив нее, я больше не знаю, что такое ненависть. Все, только что бывшее со мною, уходит не оборачиваясь, как Наденька за своей матерью. Мы одни: все дети ушли за своими родителями, все взрослые состарились – в свой черед. Мне, отказавшейся, некуда.
«Я давно хочу “Идиота”. Ты – Настасья Филипповна, Андрей Николаевич – Рогожин. Деньги – в камине, ты помнишь эту сцену? Нет князя. Может быть, Федя… – она морщится, едва заметно, словно стирает тень. – Или Саша Решетин… Ты видела, как он смотрел в “Генрихе”, этот его взгляд? Никто не заметил, кроме меня. Все смотрят на другое. Даже – ты». Она не боится по-русски, значит – все неправда, все, чего я боюсь. Она справится, сладит с этим пустым и страшным, что проступает за