Опустив глаза, будто бы ничего не замечая, старуха все видела — и как осторожно ерзали рыбаки, и как щупали пушистость ковров— и уже со сладкой мукой предстоящего торжества ждала, торопила неуклюжих гостей, чуть ли не молилась, чтобы рыбаки поскорее освоились, пришли в себя и начали бы расспрашивать ее о роде-племени, об отце и матери, о предках… Должны, должны они заговорить об этом!
И в ожидании расспросов поспешно стала перебирать в памяти, вспоминать, сколько отар овец и косяков лошадей было у них когда-то. Она вспомнила, что муж ее семь лет правил волостью, и ни одна свадьба, ни помолвка, ни той не проходили без его ведома. То далекое время опять как бы пришло, заглянуло на миг в эту землянку, и на сердце у старухи стало горячо. Чередой прошли в ее памяти калымы, бесчисленные пиры и поминки. Все вспомнив, все пересчитав, перебрав в памяти все свое былое богатство, она с нетерпением стала ждать, когда рыбаки заговорят и начнут ее расспрашивать.
Но рыбаки все еще стеснялись и помалкивали. Дос, вообще не склонный к разговорам, понуро опустил голову, потупил глаза и только вздыхал. Исподлобья он взглядывал иногда в сторону казанов. Женщины уже сняли первую пену с сорпы, и Дос жадно дышал запахом пахучей молодой верблюжатины и глотал слюну. Кадык его ходуном ходил.
А Мунке завел какой-то посторонний, ненужный (как казалось старухе) разговор. Сначала поинтересовался, издалека ли они приехали, трудно ли было в пути, спросил, понравилось ли им новое место, а потом пустился в длинные рассуждения о жизни у моря, о рыбе, о питьевой воде, о топливе, о кормах… Он говорил, говорил, стараясь приободрить новых соседей, а старуха уж погасла, понурилась, слушала его вполуха, отвечала вежливо, но нехотя, едва шевеля губами, а сама еще ждала, все надеялась, что Мунке вдруг спросит ее о прошлой жизни. Но, видно, ее прошлое не интересовало старого рыбака. А молодежь не вмешивалась в разговор и, как всегда, учтиво помалкивала перед старшими.
Наконец мясо поспело, все охотно, жадно принялись за еду, и опять никто ни о чем не спрашивал, даже Мунке замолчал.
После угощения, оживившись, все начали поглядывать на певцов. Смуглый бойкий джигит взял домбру, спел традиционную благодарность хозяевам и передал домбру соседу. Тот, наверное, играть не умел, вспыхнул от смущения и перекинул домбру дальше. Переходя из рук в руки, домбра обошла всех рыбаков, но все только багровели, гулко откашливались — никто почему-то не осмелился петь после смуглого бойкого джигита.
Старуха краем глаза заметила, как Айганша, весело улыбаясь, блестя зубами, подталкивает, щиплет стыдливых, робких до слез девушек рыбачьего аула, сидевших отдельной пугливой кучкой среди джигитов. Потом она стала горячо шептать что-то на ухо то одной, то другой. Девушки заливались румянцем и согласно кивали. Тогда Айганша подняла свое красивое лицо и затянула высоким чистым голосом нежную, полную очарования и таинственности песню о красавице с бровями как тонкий серп месяца, с ресницами из чистого золота и с красными как кровь губами…
Старуха изумленно встрепенулась: она впервые услышала, как поет Айганша. Рыбаки даже рты пооткрывали, но через минуту дружно подхватили песню своими хриплыми, простуженными голосами. «Где же ты теперь, моя любимая, моя красавица с тонким, стройным станом, будто деревце на холме?»
Когда кончилась песня, вскочил бойкий смуглый джигит:
— Эх, до чего жестоки эти девушки! Так изводить добрых джигитов! — И, закатив глаза, изобразил на лице отчаяние.
Все захохотали немудреной шутке, захлопали себя по коленям. Девушки смутились, покраснели, стыдливо опустили головы. Только женщины, стоявшие у порога, прислонившись к холодному косяку, не расслышали, что сказал бойкий джигит, не поняли, почему все рыбаки захохотали, и печально переглянулись.
Песня была о короткой девичьей поре, и женщинам взгрустнулось. Вспомнили они и свое девичество, родные края, родной дом, родителей. С болью и завистью поглядывали они на юных девушек, даже на самую некрасивую, одетую хуже всех в ауле, — какие они счастливые, любовь их впереди!
Кенжекей даже побледнела. Крепко прижав к груди маленькую сонную дочурку, она опустила мокрые ресницы. А Балжан стала вдруг грустной и нежной— куда подевались ее обычные холодность и насмешливость…
Рыбаки отсмеялись и тоже задумались, и хорошо было им сидеть сытым, в тепле и думать о счастливых днях, которые у каждого из них случались когда-то, что бы там ни было. Вдруг все вздрогнули разом и обернулись в угол, откуда раздался храп. Привалившись спиной к стене, Калау давно уже дремал. Потом заснул в тишине окончательно, челюсть его отвисла, и он захрапел. Он сам вздрогнул от могучего храпа, клюнул головой, проснулся, разлепил веки и повел узенькими глазками по вытянувшимся от изумления лицам рыбаков. Рыбаки опомнились и опять засмеялись, но уже не так громко. Усмехнулся и Калау. Старуха не знала, куда деваться от стыда за сына. Но она тут же забыла о нем — другие чувства захватили ее.