Дом, где жил тот, охранялся, но жетон и пропуск напугали солдата. Петр Иванович поднялся на четвертый этаж, дернул за шнурок звонка и удивился Магде. Она понимала все его мысли, подсела для прыжка, чтоб опрокинуть Шакала, вцепиться в него, она заглаживала вину свою, ревность к внучке: там, под опрокинутой лодкой, когда, успокаивая девчонку, Петр Иванович гладил худенькую спинку, Магда несильно сомкнула челюсти на его руке.
Шакала в квартире не было. И «хорьха» его во дворе — тоже. Солдат что-то трещал о штабе гарнизона, однако Петр Иванович больше доверял чутью своему и, прочитав на двух языках приказ коменданта, глянув на зарево за рекой, понял: там они оба, в огне. Их надо найти, потому что, пока они живы, жизни у Петра Ивановича не будет.
Он смотрел на горящие Берестяны и постепенно приходил к еще одному решению: и барышню тоже не мешает уничтожить.
На мосту жандармы с большим почтением смотрели на нумерованный ошейник Магды, чем на документы Петра Ивановича, давно понявшего дурости железного немецкого порядка. Было светло даже в одиннадцать вечера, но жандармы направляли луч фонаря на каждого, кто пытался перейти на ту сторону реки. Петр Иванович зашел в уже покинутый людьми дом и стал размышлять.
Берестяны пылали, Магда поскуливала, торопя Петра Ивановича, подталкивая его к Варшаве и Берлину.
25
Роты вступали на мост, сбивали шаг и растекались по Берестянам. Роты, еще ни разу не стрелявшие по русским, только что прибывшие из резервной армии, шли в пригород за боевым крещением. Хотя солдат никогда не учили выселять людей из домов и отбирать у них имущество, они все делали грамотно, как будто всю войну занимались этим, и приобретенный опыт помог им еще более грамотно действовать через девять дней в Минске, где 22 сентября будет убит партизанами гауляйтер Белорутении Вильгельм Кубе.
Жильцов строили, составляли списки, дом обходили солдаты и пустые комнаты опрашивались: «Иван!.. Марья!» Приказа убивать людей не было, но по другому приказу никого нельзя было оставлять в домах, поэтому немощных стариков застреливали. Лишь затем людей вели к вокзалу. А специальная команда осматривала квартиры, и все, представлявшее ценность для Германии, отвозилось на склады. Потом на стене дома чертился знак — никого и ничего нет.
Не было приказа и поджигать. И тем не менее Берестяны горели, потому что в каждом жилище — свидетельством жизни и наличия пищи — уберегался от задувающего ветра язычок пламени. Стихия огня никогда не подчинялась человеку, который заточал огонь в горшочки, в печные углубления, — так здоровые люди упрятывают помешанных в больницы.
Деревянные дома горели улицами, кварталами. Мгновенно вспыхивало самое легкое и горючее, светлый дымок выпархивал из окон; потом начинал валить густой, коричневый, плотный. Озлобленный огонь хватался за все — за металл и кирпич, вгрызался, рвал, разламывал и разбрасывал. Трески сливались в гул и вой, а в небо выстреливался столб пламени, подсекаемый ветром и клонящийся к земле, к другим домам. Ярко светящее внутри дома пламя распирало потолки и стены, начинавшие лопаться с веселым треском. Огонь метался, стенал, стонал, вскрикивал, гудел ровно.
Плотный жар утеплял воздух над городом. Возник ветер, не мог не возникнуть. Сильный и рваный, он погнал пламя на запад, но где-то в вышине замер и потянулся к Берестянам — раскаленным, свирепым, ревущим; он подлетал к пожарам, подпитывая огонь, раздувая его. Солдаты туже затягивали ремешки касок.
26
Выметенный толпой из клуба, брошенный наземь, Скарута выбрался из людской груды и увидел Клемма, уходившего прочь — не к городу, не к мосту, а в лабиринты берестянских улиц. Куда-то подевалась фуражка, шишка вздувалась на лбу, рука почему-то сжимала журнал с идолом недели на обложке, с разворотом, где на первом плане сумка, которая не взорвалась, но которая таила в себе заминированную коробку, начиненную не крестами, и та доконала, кроме Вислени, еще не один десяток солдат. Вспомнилась прочитанная в комендатуре сводка происшествий за сутки: ночью был убит ювелир, тот, которым, по всей видимости, и была сработана точная копия этой коробки. Берлин, намеревайся он убить Вислени, сделал бы коробку за много сотен километров от города. Но, с другой стороны, Берлину же выгодно представить убийство бандитской акцией местного масштаба, о коробке могли побеспокоиться и здесь. А о сторукой Москве и говорить нечего: если уж до заокеанского Троцкого дотянулись, то…
Журнал — уничтожить! Только это сейчас было главным, единственным, и Скарута шел к огню, чтобы бросить в него иллюстрированный еженедельник, обжигавший руку. Остановился, пропуская сбитых в колонну славян, выселенных из домов, и догадался — толкнул дверь пустого жилища, развел огонь в комнате, смотрел, как мерцающий клубок пламени пожирает листы, растекается по полу, подбирается к сапогам… Вышел на улицу, мысль металась: Клемм, где Клемм, которого надо бы поджарить на огне, но еще лучше — убить, в упор, всадить несколько пуль, чтоб уж наверняка, чтоб со смертью его канули все улики.