Болели синяки под одеждой, темные следы зверем прошедшегося по ее телу минувшего дня, болела голова, болело сердце. Устало сев на землю, она сжала ладонями голову. Запекшаяся кровавая корка над ссадиной лопнула и соленым песком посыпалась со щеки. Пальцы ее ощутили крепко стянутое сплетение кос на висках. Медленно она распустила волосы, длинные пряди, зазубренно изломанные тугим плетением, свесились на лицо. Тяжелые, напитавшиеся прожитым временем, они мешались, были неудобны для той жизни, какую она себе выбрала, но она не отрезала их, сама не зная почему. Они привязывали ее к ней самой, были символом чего-то нежеланного ей, но притом нужного, неотторжимого, добровольно сохраняемой слабостью, путавшейся под ногами у ее силы. Ей вспомнились вдруг замысловатые переплетения в волосах и бороде, что носили гномы, смутно очерченные в ее памяти прически женщин сгоревшего города людей. Волосы всегда значат что-то, о чем-то говорят чужим глазам: замужем ли, богат или беден, занят трудом или счастливо роскошничаешь в безделье… Тауриэль сгребла волосы судорожной пригоршней и обрубила их у самого затылка.
***
Шло время. Зима растаяла, зацвело и облетело лето. Двалин, ушедший с новостями, вернулся из Синих гор, а с ним вернулись наконец те, кто сотню лет назад звал Эребор своим домом. Вернулась и матушка.
Кили встречал ее у ворот с тяжелым сердцем. Рассудком он понимал, что не желать видеть собственную мать - это дурно. Но желания этого все равно не было, вместо него было другое: выплавленное до бешенства дошедшим изнеможением желание того, чтобы ему наконец дали право на бесчувствие.
Матушка обняла его, что-то говорила, но он не слушал, загородился всем своим существом от ее слов и ее чувств, с трудом сдержав похожий на рвоту позыв скинуть с себя ее руки, запретить к нему приближаться, и ей, и всему миру. Никто никого не хоронил после той проклятой битвы, только он один, и все минувшие месяцы его приводило в мучительный мрачный восторг собственное одиночество в своем горе, он не желал им делиться. Это были его могилы. Его. А теперь его одиночество разом в обеих было нарушено, и это приводило его в дикую и безумную собственническую ярость, тем более сильную оттого, что вторглась в его замогильную жизнь та, кого он не мог прогнать.
Тем вечером, как всегда отказавшись присутствовать на пиру, Кили впервые решил нарушить собственное одиночество добровольно.
- Выпьем, - сказал он, едва только Бофур явился в его чертог, и взглянул на него с плохо скрытым страхом. Боялся, что тот откажется. Но Бофур только улыбнулся.
- Чего ж не выпить!
Ни разу с тех пор, как пил ритуальное вино на своей коронации, Кили и глотка чего-то крепче воды не делал. Его самого это удивляло, горе ведь - верный повод хмелем восполнить все, что слезами пролил.
- Твое здоровье! - воскликнул Бофур, подняв свою кружку.
Кили кивнул и поднял к губам свою. Мед был слишком крепкий, от горячего хмеля у него враз закружилась и без того тяжелая голова, а усталость в нем будто только того и ждала, чтобы взять свое.
- Ты свое горе глотаешь, - заговорил вдруг Бофур, - а надо было плеваться, чтоб из носу текло, как вода, когда тонешь. Иначе захлебнешься ведь, навсегда останешься там.
- И хорошо бы, - хрипло вырвалось у Кили. - Для меня берега нет.
- Берег есть, весь мир есть, а ты кидаешь его им на погребальный костер и думаешь, им оттого отраднее будет в их гробнице.
Нет, нет, все было не так, думал Кили, мечась взглядом вокруг через пьяный туман. Мир был весь для них двоих с Фили, тогда, давно, и у него все на свете было без короны и «мой лорд», и захватывало дух от простора, свободы и неведения, от всех дорог, что еще только предстояло пройти, и они вдвоем могли бы одолеть любую армию просто потому, что ну а как же иначе! Жизни всех героев на свете они прожили вместе, а теперь он должен жить свою собственную - один. Как можно идти дальше с тем, что осталось, когда раньше у него было все? Как может радовать, что его ныне зовут королем, когда прежде у мира было для него имя дороже?
- Я никогда не смогу отпустить это, - прошептал он.
- И не нужно. Оно от тебя и само не уйдет, оно с тобой всегда, а ты все не хочешь сойти с места! - Бофур наклонился к нему через стол. - Ты воздаешь им почести, как будто им было чего еще желать!.. Как будто ты не смеешь сам быть счастлив, раз им не довелось, но они-то были! Они были счастливы, и у них было все!
Кили помотал головой, и мир с медленно разгоняющейся тяжелой мощью закачался из сторону в сторону.
- Прости мне эти слова, но ты на самом деле не делаешь ничего особенного, ничего такого, чего никто другой бы не сумел, - сказал Бофур, глядя ему в глаза. - Ты горюешь, вот и все.
Вот и все, вот и все… Неслышное эхо все повторяло эти слова, а Кили искал и не находил, чем их опровергнуть. Пьяная память швырнула ему воспоминание о Тауриэль, об их последнем молчании там, когда нужно было говорить, и он залпом поднял дном вверх свою кружку.
***