Мать поспешно распечатала письмо, прочла его до конца и как подкошенная упала на пол. Англичанин подошел к столу, позвонил в колокольчик и сел писать записку, которую передал вошедшей горничной. «Отдайте эту записку вашей госпоже, когда она опомнится», — сказал он ей и вышел из комнаты. Письмо отца лежало на полу. Я подняла его и спрятала в карман, инстинктивное чувство говорило мне, что содержание его не должно быть известно любопытной прислуге. После я прочла его, но я была слишком молода, чтобы понять его ужасное значение. Это письмо еще теперь хранится между моими бумагами; я столько раз читала его, что каждое слово, написанное в нем, врезалось в мою память. Оно имело большое влияние на всю мою жизнь; из него-то я заключила, что все мужчины фальшивы и жестоки. Поэтому я в более зрелом возрасте слушала их лесть, принимала от них подарки, но никогда не верила им. Теперь только, в последний час своей жизни, я вижу, что на земле существовал один добрый человек. Сказать вам, Винчент, содержание рокового письма? Оно было не длинно. Человеку, которого так любила моя бедная мать, она надоела, и он продал ее своему богатому другу. Дом, экипаж и лошади — все проиграл он англичанину за карточным столом, и последняя его ставка была на мою мать, ту женщину, которую он клялся любить всю свою жизнь. Моя мать долго не могла опомниться, и было бы лучше, если бы она тогда вовсе не опомнилась, потому что жизнь ее с тех пор была только жалким существованием. Доктор запретил впускать меня к ней в комнату, но я села на пороге и плакала до тех пор, пока слуги не отнесли меня в мою комнату. Во всей одежде бросилась я на кровать и после нескольких длинных, мучительных часов наконец заснула. Нежный голос и тихое прикосновение руки моей матери разбудили меня.
— Эстер, милое дитя мое, вставай! — говорила она. Я открыла глаза и увидела ее у своей постели с лампой в руках. Она была страшно бледна и одета в черное платье; на голове ее была черная шляпка и огромный темный платок покрывал ее плечи.
— Мама, отчего ты вся в черном? — спросила я ее. — Доктор сказал, что ты не можешь выходить из своей комнаты, что тебе нужен покой; он не хотел даже, чтобы я оставалась с тобой.
— Доктор не знает, чем я страдаю, — ответила мать. — Я оставляю этот дом, и если ты меня любишь, то пойдешь со мной. Вставай же и надевай шляпку и шаль.
Я встала. Она обернула меня в платок, завязала мою шляпку и взяла меня за руку. Когда мы вышли на пустынную улицу, я увидела, что уже рассвело, но на сером, холодном небе не было солнца. Мы долго шли, и я очень устала. Наконец мы оказались на большом дворе, на котором находилась почтовая контора. Здесь мы сели в уголок и стали дожидаться почтовой кареты. Все время мать молчала, но теперь обернулась ко мне и сказала сухим, хриплым голосом:
— Эстер, знаешь ли ты, что мы теперь одни на свете: без друга, без защиты, без помощи, что у нас нет родины? Знаешь ли ты, что ты сегодня навсегда простилась с твоими нарядами и с окружающей тебя роскошью? Знаешь ли ты, что нет нищего в этом большом городе, который был бы более покинут, чем мы?
— Мама, — воскликнула я, — я все перенесу без ропота, если только опять увижу тебя такой, какой ты была до сих пор.
— Какой я была до сих пор? — с горестной улыбкой переспросила она. — Слышала ли ты когда-нибудь, что бывают страдания, которые превращают в камень самое пылкое сердце? Такое страдание перенесла я в эту ночь. Взгляни на меня, Эстер!
Она подняла вуаль. Испуганная странным выражением ее голоса, я взглянула на нее. Сказать вам, Винчент, что я увидела? Лицо моей матери было бледно и безжизненно, как мраморная маска, и волосы на голове ее белы как снег. Эти черные волосы, которыми так восхищался мой отец, поседели в одну ночь.
41
Еврейка продолжала печальный рассказ о своем детстве. Несколько раз герцог просил ее не говорить более, потому что эти грустные воспоминания утомляли ее, но Эстер настаивала на своем.
— Повторяю вам, Винчент, — сказала она, — что упрямство мое и недоверчивость ко всем мужчинам извиняются только историей моей несчастной матери, и я не смогу умереть спокойно, пока не расскажу вам ее.
Герцог молча повиновался воле любимой им женщины. Теперь, на смертном одре, она все еще владела им, как и прежде, когда она была в расцвете молодости и красоты.
— Мать моя взяла для нас обеих места в дилижансе, который отправлялся в Кале. На следующий день около обеда приехали мы в этот город и пересели на пароход. Я спросила мать, куда мы едем. «В Англию, — отвечала она твердым голосом и потом тише прибавила, как будто рассуждая с собой: — Лондон, в этот большой, богатый город, которому неизвестно сострадание, где молча погибает столько несчастных. Мы едем в обширный человеческий океан».