— Поэтому, — продолжал Свитка, — позвольте мне рекомендовать себя пред вами: я послан от Петербургского Центра с некоторыми поручениями, с которыми буду иметь честь познакомить вас, а в доказательство, что я имею на то известное полномочие, вот мой мандат,[26] потрудитесь взглянуть на него.
И вынув из бумажника небольшой билетик, исписанный мелким почерком и скрепленный голубою печатью Петербургского Центра, он предъявил его всему собранию.
Посредник, морщась и щурясь, поднес близко к лампе бумажку и прочел Свиткино полномочие.
— Сомнений нет: печать петербургского Центра и мандат совершенно правилен, решающим, авторитетным тоном проговорил он, возвращая билет, и прибавил: "мы к вашим услугам".
Все сидели, кто где и кто как, а Свитка в виде докладчика, опершись обоими кулаками на стол и стоя в любезно-почтительной, но тем не менее самодостоинственной позе, обращался ко всему собранию.
— В нашем Центре получено самое достоверное дипломатическое сообщение, — начал он, обводя глазами, — да впрочем, вероятно и вам оно известно. Слова в высшей степени знаменательные! Наши эмигранты чрез принца Наполеона еще раз хлопотали у императора французов за наше дело. Вы знаете ответ, который им был передан? Я могу сообщить вам его буквально от слова до слова, вот он: "Поляки должны сами подать первый знак жизни; но поляки-обыватели спокойны, а я не могу воскрешать мертвых". Когда же ему стали говорить о наших будущих границах, то вот опять-таки его слова на это: "Пролитие крови обозначит, где собственно таятся естественные границы Польши: восстание наметит их".
— Виват, Наполеон! Виват цесарж! восторженно сорвались с мест и загалдели несколько панов разом. — О, теперь баста! наше дело выиграно! Теперь finis Moscoviae!.. Consumptum est![27]
— Позвольте, шановне панство! позвольте! — перебил Свитка, — прошу не забыть слов: "я не могу воскрешать мертвых", — это что значит? Это значит, что нам надо скорее подумать о прочной организации вооруженного повстанья.
— Э, что там долго думать! — махнул рукой экс-улан. — Просто трем-брем! шах-мах!.. бей москаля, и баста! По-моему так!.. Я на этот счет все равно как Кропител у нашего Мицкевича: трем-брем и баста!
— Это делает честь вашей храбрости, — вмешался Селява, — но все-таки надо обсудить сначала…
— Нечего там судить!
— Однако же позвольте!..
— Вздор! Ничего не хочу слушать!.. Шах-мах и баста!
— Но так же невозможно!..
— Что-с?!. А кто мне запретит?.. Кто смеет?.. Или я не такой же благородный шляхтич, как и вы, как и все? Да мой род еще, может, постарше… да в нашем гербе…
— Да нет, позвольте…
— Вздор! не желаю! ничего не желаю! Как шляхтич, я могу мое мнение иметь… Мое такое право на то есть!.. И мое мнение я сумею поддержать моею саблею…
— Ну, вот! ну, вот! уж и до сабель! За сабли всегда еще успеем схватиться! — мягко и примирительно вступился между спорящими пан Котырло, наливая и поднося завзятому экс-улану большую рюмку наливки. — Ну, успокойтесь, Панове, и будем слушать, будем толковать… Лучше вот пейте!.. Вишнювка добрая!
— In vino veritas![28] — скрепил пан Хомчевский, лауреат нынешней охоты, который по старине любил свою речь уснащать латинскими изречениями, и к самой латыни относился всегда восторженно, называя ее не иначе как "свента лацина".
Червленский ксендз, тоже приглашенный на сеймик и тоже весьма любивший мудрые латинские изречения, но плохо с ними управлявшийся, считал непременным своим долгом, при каждом классическом изречении Хомчевского, благоволиво и с удовольствием мотнуть головою и поддакнуть ему этим безмолвным выражением своего компетентного одобрения, дескать: "аппробую! они не понимают, а мы с вами понимаем, мы люди ученые!" Впрочем, благодушный ксендз участие свое в сеймике ограничивал одной лишь апробацией "свентей лацины", да усердным прислушиваньем к чужим речам, причем, в виде внимания к словам ораторов и размышления над ними, он очень серьезно и глубокомысленно поводил бровями, а сам, главнейшим образом, только потел и усердно, но систематически, то есть исподволь и неторопливо, приналегал на Котырловскую вишнювку.
Экс-улан, после мировой с Селявой, ворча под нос, накокец-то кое-как успокоился над своей рюмкой.
— Что касается границ, — продолжал Свитка, сняв со стены ландкарту и разложив ее на столе пред собою, — то тут, я полагаю, не может быть и толков. Мы обязаны твердо и непреклонно держаться границ 72-го года.
— Мало!.. Не хочу!.. Не желаю!.. Мало! — забурлил опять пан Копец.