— А Зиновьев-то, Зиновьев! — восклицал Сандрик. — Каков поворотик! За год на сто восемьдесят градусов. В январе требовал выведения Троцкого из ЦК, а в декабре взывает «ко всем силам всех бывших групп в партии».
— Да! — изумлялся Ян. — Я думал, не ослышался ли, а он возьми и повтори, слово в слово!
— Логика беспринципной борьбы, — резонерски подытожил Иван Яковлевич. — Кабы дрались по-честному, не хватались бы за всякого, кто недоволен ЦК.
— Как это Михаил Иванович их урезонивал? — напомнил Сандрик речь Калинина. — Ежели, говорит, через год окажется, что вы правы, а большинство ошиблось, то вас на следующем съезде будет не шестьдесят, а девяносто.
Все засмеялись.
— Старик за словом в карман не лазит!..
В один из перерывов между дневным и вечерним заседаниями съезда Пересветов приехал на трамвае домой и поднялся к себе на четвертый этаж. У своей двери в коридоре он увидел приземистого черномазого крепыша с сумрачным лицом и сросшимися у переносицы густыми бровями.
— Генька! — радостно воскликнул Костя.
Перед ним был младший из братьев Ступишиных. Они не виделись с Пензы, с шестнадцатого года. Геня сильно возмужал и поздоровел. Костя постукал костяшками пальцев по его выпиравшей из-под серого пиджачка выпуклой груди.
— Лупу носишь в грудном кармане? Цела она у тебя, та самая?
— Представь себе, уцелела. — Геня сдержанно улыбнулся воспоминаниям.
— А твои коллекции?
Тем временем вошли к Косте и сели у стола.
— В девятнадцатом году часть испортилась. Отсырели: комнату отцу с матерью нечем было топить. Что уцелело, старики догадались сдать в Пензенский краеведческий музей.
— С Юрием ты уже виделся?
— Еще нет. В будущем году намеревается приехать из Сибири в Пензу, навестить стариков.
— Но он стал вполне советским человеком?
— Судя по письмам, да.
— Ты не захватил их с собой?
— Не догадался. Я тебе их по почте вышлю.
— Геня, мне тебя дома угостить нечем, пойдем в нашу столовку, пообедаем. Ты, может быть, выпиваешь? Хочешь, на радостях, для встречи?
— Нет, нет, спиртной запах выношу только в лаборатории.
Оказалось, что Ступишин решил поступать в институт профессуры.
— На естественное отделение?
В институте открывалось несколько новых отделений — естественное, правовое, литературное.
— Нет, на философское.
— Естественное перерос?
— Пожалуй…
— Ты интересуешься философией! Это здорово. И давно?
— Не философией самой по себе, но в нее сейчас естествознание буквально уперлось.
— К сожалению, не все ученые это понимают.
— Да… На философском у вас высшую математику проходят?
— Есть факультативные, не обязательные, не то группы, не то лекции… Тебе и высшая математика нужна?
— Без нее нынче шагу не ступишь. Теория относительности, теория вероятностей, электронная теория — все на математике стоит.
— М-да, в математике я невежда…
Костя со смехом рассказал Геннадию, как на экзамене по тригонометрии в реальном училище забыл формулу, по какой решалась задача, и принялся на листке черновика выводить формулу заново. Вывести-то он ее успел и задачу решил, но черновик сохранил следы его математического «подвига», и балл ему сбавили.
Геннадия интересовала умственная жизнь «красной профессуры». Отвечая за обедом на его расспросы, Костя почувствовал, как в нем самом воскресает то благоговение, с каким он приезжал сюда, в этот высший из коммунистических вузов, три года тому назад. Да, это не было рядовое учебное заведение. В каждом из семинаров шла постоянно какая-нибудь идейная разборка, нередко выносившаяся на страницы журналов, на дискуссионную трибуну в Соцакадемии. Институт жил одной жизнью с научно-политической общественностью страны и партии.
Ступишин ночевал у Пересветовых.
На следующее утро газеты сообщили о самоубийстве поэта Сергея Есенина.
— Поступок, — сказал Ступишин, — которому нельзя найти оправданий.
— Одна моя знакомая перенесет его смерть как свою личную утрату, — заметил Костя.
— Я, ты знаешь, до стихов не охотник, — отозвался Геня, — но Есенин, должно быть, большой был талант. Один раз я случайно прочел две его строки и потом не мог из памяти выбросить. И строки-то ровно ничего не значат:
— Поэтический талант огромный, — согласился Костя. — Но как поэт крестьянский Есенин исчерпал себя, по-моему. Вряд ли он смог бы еще что-нибудь написать в том же духе лучше, чем уже написал. А перенастроиться на рабочую струну не смог. Отсюда его трагедия. Ну, а «кабатчина» переполнила чашу…
Работы съезда длились две недели и закончились как раз под новый, 1926 год. «Ленинградская правда» чуть ли не до последних дней съезда публиковала на своих страницах оппозиционные статьи и резолюции. Это выливалось в форменную кампанию против принятых уже съездом решений, осудивших «новую оппозицию» и ее взгляды. Пять дней съезд терпел нарушение общепартийной дисциплины и наконец вынужден был принять специальное решение, поручавшее ЦК немедленно изменить и улучшить состав редакции «Ленинградской правды».