От свежего ли воздуха, от резких ли поворотов, которыми заносило машину, зад которой казался сплошным пуховиком, зад которой пружинил и скакал, от ощущения ли свободы, но Северов ожил.
— Сейчас вылетим к чорту.
Липнувший к губам ветер рвал слова назад.
— С сестрой разговаривал, — обрывал ветер и из ветра склеивались ответы Калабухова.
— Да, ведь я циничнейшим образом играл, и она это почувствовала. Я слезы выдавливал, я помню запах пыльного пола, когда падал ниц, а сам думал о какой-то совершенно нелепой истории, которую не мог припомнить, о каком-то нелепом Альфонсе Доде, о его сыне. Этот ублюдок, — я ругаю только себя, — вспоминает, что когда он хоронил отца, то безумно жалел его и кричал, рыдая. И рыдал и кричал, а сам думал: «какой у меня красивый голос»!
— К чему ты это все?
В иную минуту Калабухов услыхал бы, что у Северова белый плаксивый голос, каким поют цыганские романсы. Становилось трагично.
Калабухов кричал:
— А я все-таки снимаю войска с фронта и еду туда, ты знаешь за чем? Я сам не знаю. Я должен стать отцеубийцей.
Их вынесло в окрестную зелень: впереди, как на пустом кругозоре моря закат, стояло красное здание больницы.
— Куда мы, куда тебя несет? Да я знаю даже, куда. Но только отпусти меня. Вернемся! — умолял Северов.
Все было в первый раз, в первый раз в жизни видел Калабухов своего неизменного друга, когда они остановились, он понял, видя слезы в глазах Северова, застилающие взгляд, какую тяжесть тот несет в теле, какие комья ему забивают горло, и вылез из машины.
— Здесь, — сказал он, — ждать меня.
Он был безжалостен.
Но Северов не сходил с машины.
— Я поеду доставать.
— Куда ты? Оставь. Ты — сумасшедший.
— Трогайте, товарищ.
Шоффер смотрел вопросительно.
Калабухов махнул рукой.
— Поезжай. Завези Юрия Александровича потом в гостиницу, и сюда.
В больнице было смятение: Калабухов, которого все видели — приехал комиссар на машине, а многие знали, что сегодня творится в городе, — Калабухов одумался, только остановившись в звонкой щели между стеклянными и входными дверьми. Через мощеный горячий двор он пробежал, как красный огонь.
Доктор был похож на туберкулезного Христа: доктор был туберкулезный и носил белокурую бородку, как Христос на картинах Гвидо Рени.
Доктор строил перед носом Калабухова угрожающие сферы, пронзаемые эллипсисами, гиперболами и параболами, доктор жестикулировал.
Он испугался не меньше других, но, помня о своей болезни, которая неминуемо сведет его в гроб, сделался неврастенически шумливым.
— Не могу!
— Не могу!
— Не могу!
Он разлапо очерчивал пути звезд перед носом Калабухова.
— Вы ее уморите. Вы слишком возбуждены.
Вбежал сюда Калабухов совершенно спокойный и через две минуты после того, как началась эта шумная астрономия, он обложил врача матерными словами.
И сам видя, что придется браниться, Калабухов выстроился перед ядовито плевавшимся доктором и, глядя на мятую белизну его халата, произнес внушительно:
— Товарищ.
— Товарищ доктор, — поправился он. — Вы бережете одну больную.
Неврастения заражала и его. У него забился бешеным и приводящим в бешенство тиком левый глаз.
— Вы бережете одну больную, — поправившись повторил Калабухов, — так знайте, — его подмывало и выносило на какие-то горячие сквозняки внутри игравшее серьезное, ребяческое озорство. — Знайте, что на весь город наведена моя артиллерия. Я могу распорядиться перевести два орудия на вашу больницу. Мне все равно, — закончил он, и почувствовал, что говорит нелепость.
Доктор вдруг смягчился: он был сломлен.
— Разрешите тогда перенести ее в отдельную комнату.
— Хорошо, — согласился Калабухов неожиданно для себя, ибо он не хотел быть беспредельным самодуром. — Или нет, оставьте ее в общей палате (самодур играл), — или нет, перенесите (самодур замирал). Только скорее.
В краткой этой борьбе было побеждено самодурство, и Калабухов рассердился.
С таким сердцем он рванулся в коридор, в ответ сообщению сиделки:
— Переташшили.
В глаза ему метнулась белизна и серость, а в ноздрях зашершавился едучий ксероформ и те самые перегорелые запахи, по легчайшему веянию которых собака распознает людей. Запахи больного, потного и кального разложения.
Этим теплым бревном и шибануло в нос. Закрыв глаза, Калабухов прислонился к притолке. Рядом с ним вдруг материализовалась белизна и серость и даже чернота, сдобренная ксероформом.
Это был призрак все того же доктора. У Калабухова закружилась голова.
— Вы не туда попали. Не здесь.
— Вижу, — бешено и нетерпеливо бросил Калабухов призраку. — Я никого не беспокою и пришел к своей невесте не за беспокойством, — заявлял он другим уже тоном, как бы начиная разговор заново. — Я могу успокоить весь город ваш, и ему будет лучше, если он не будет беспокоиться.
Перед глазами Калабухова снова вырос твердейший черный предмет. Это стетоскопом замотал доктор, но, очевидно, одумавшись, взял руку Калабухова выше локтя, горячей рукой — ее прикосновение отрезвило Калабухова, — и повел по коридору: Калабухов трезвел и не сопротивлялся.
— От малейшего волненья она умрет. Некогда вам объяснять.