Прапорщик ко мне потому обратился: — «Хотя вы, по внешности судя, и купец, но повидимому — человек более или менее интеллигентный. Хоть словом перекинуться». И, дивное дело, — он меня этими словами, как мальчика задел, и я тотчас ему с задором стал свою «интеллигентность» показывать. — «Гимназию кончил?» — «Да!» — «Из студенческой роты?» — «Да». — «Школу прапорщиков кончил». — «Ну?» — «Так как же ты, пащенок, смеешь так говорить: „словом перекинуться“. Да тебя и словам то разным для того учили, чтобы ты ими не перекидывался, как игрушками, а вон им передал самые настоящие слова». Обиженно, как девушка на двусмысленный намек: — «Я не понимаю вас, товарищ». — «И понимать нечего. Слова настоящие
нужны. А если твоих слов не понимают, то выкинь их — слова твои — дрянь». Вижу, что он от меня легонько отодвигается. Вот она сила словесности: лежа плечами пожал. Ведь из романов научился «плечами пожимать». И на нарах в недоумении пожал плечами. Живого места у них нет. — «В футбол в гимназии играл?» — «Нет». — «Напрасно». — «Почему?» — Вижу в глазах детскую обиду и говорю: — «Милый мальчик». Совсем рассердился. Помню и я также обижался, когда мне говорили некстати «молодой человек». Какой он мальчик — он муж, мужчина ускоренного выпуска. — «Волконского читал?.» Радостно: — «Это который Далькроз?..» — «Тот самый. Помните у него о его прадеде Раевском в бою при Дашковке?..» — Не помню. — «Напрасно!» — «Почему?» — А потому, что это прямо вас касается. При Дашковке Раевский повел в бой четырнадцатилетнего сына. А через три года этот мальчишка в офицерском мундире был в Париже. Его в театр не хотели пустить, потому что в партер детям нельзя. А он ответил стихами: «Ie suis jeune, il est vrai, mais aux ames bien nees la valeur n'attend point le nombre des années». И публика потребовала, чтобы его пустили в театр. — «Мне двадцать первый». — «Значит, вы маменькин сынок, если в двадцать лет слюни распускаете. Что вы думаете, тогда не было вшей? Не было сифилиса? Ужаса не было? Женщин не …… до смерти? Все было. И было прекрасное». «Ничего прекрасного я не вижу». — «Значит, вы рождены неладно. Плохо-ли то, что вы на митинге плакали?» — «Я не плакал». — «И то, что слез своих сам не заметил — разве это не прекрасно? И то, что тут лежите. Или это из трусости?» Глаза его загорелись. Наконец, он обиделся, как мужчина. — «Власти над ними не бойтесь». — «Я за тем сюда и пришел, а не попрощаться».* * *
В городском сквере солдаты валяются на газоне. Почему же нет? В Англии это очень принято. Это только в крепостной России газон зеленое пятно для глаз. Зачем солдат распоясанный? Распущенность! Но позвольте: в цейхгаузе ни одной летней гимнастерки. Жарко. В баню не водят. Распоясаться — немножко продувает. И полегче. Если не будут водить в баню, начнется вторая революция. «Долой свободу и вшей
» — будет ее лозунгом. И блохи. Сколько блох! — Я на бульваре видел вчера даму. Она сидела на скамье под солнцем, спустив с плеч белую кофточку. И подставила плечи солнцу. И грудь обнажена до половины. Плечи загорели: видно, она не в первый раз берет тут в общественном саду солнечную ванну. Распущенность? Нет. У ней может быть «верхушечный процесс в легких», а может ли она теперь поехать на курорт, в санаторию? Да все санатории забиты паразитами войны, которые имеют возможность платить по тысяче рублей в месяц только за одни стены. Что-же, ей умирать? Да «начхать» и на ваши приличия. Жизнь дороже. Зачем солдаты шатаются по городу без дела? А можно ли без дела быть в казарме? Вот я сейчас без дела лежу на нарах, и по мне как по трупу ползают мухи. И от мух почернел потолок. Дайте солдату дело. Дайте.* * *
До хрипоты доказывали в «Иско», что надо полки вывести из города, а то мы сопреем
в казарме, как сопрели шинели на интендантском складе. Шерсть в могиле сто лет не тлеет, а тут сопрела в год, пропитанная потом и кровью. В лагери — ни за что. Надо оберегать революцию. Да ведь мы то и есть революция. Себя надо сберечь для революции. Ни за что. «Сначала упор», а потом «укрытие»!* * *