Назову ее Ры.
Мы были врагами в литературе и любовниками в жизни. Такое обжигает и запоминается. Свиданья наши были тайными – во всяком случае, до моих знаменитых зум-атак (ей, впрочем, каждый раз удавалось объяснять их какими-то семейными обстоятельствами) – и всегда граничили с катастрофой, которой все и кончилось.
Но не буду забегать вперед.
Встречаясь для нашей парадоксальной страсти, мы спорили об идеях и мире – хотя, конечно, мнения ее были неглубоки. Но слова ее в те дни казались мне не легковесными, а
Чему удивляться? С моим восприятием происходили искажения, описанные известным юмористом: «женщины бывают или прелесть какие дурочки, или ужас какие дуры». Увы, но речь здесь не столько о разных персонах, сколько о двух временных точках на траектории одного и того же знакомства. Сперва она была прелесть какой дурочкой. Общаясь с ней, я не погружался в ее мнения – глубина в них отсутствовала – а просто радовался щебету.
Она бывала временами остроумна. В начале нашего романа она подарила мне темную шелковую шапочку с вышитой алым буквой «М», а на внутренней ее поверхности дошила расшифровку – «изогин».
– Ну какой же я мизогин? – сказал я ей, принимая подарок. – Я как раз чисто по телочкам. Не то что твои амстердамские пидора.
Вдобавок к феминистской придури она была русофобна, причем по-бабьи непоследовательна в своей русофобии: немцы, поставленные на русское царство, были для нее в сто раз честнее к народу, чем собственные «дрянные благородия»; татаро-монгольское иго продолжалось до сих пор – но вдруг! вдруг! – «натасканный англичанами педераст Юсупов убивает святого страстотерпца Григория, подлинного посланца народа одесную Царя – и монархия рушится…»
Ведь есть над чем подумать, да?
Но потом опять этот злобный болезненный бред: на танках якобы нет связи в точности как под Курской дугой, стволы изношены как в крымскую войну, а последнего левшу опять довели до могилы (только тот не подковывал блох, а из трех китайских делал одну как бы нашу, потому что при технологии в семь нанометров по-другому в землянке сложно).
Но главное, повторяла она, что это не глупость или измена, не случайное совпадение, а гештальт. То есть то самое, что мы и пытаемся сохранить на ветру мировых клоунад – ибо ничего, кроме этого «аналогов нету, цифры тем более», на тайной скрижали и правда нет.
Вернее, лучше б не было.
Поразительно, говорила она, как бережно и обильно наша культура век за веком воссоздает один и тот же тип идеолога-идиота (в достоевском смысле, но не всегда), не способного ни к чему другому, кроме возжигания на небосклоне духа вечных путеводных звезд. Подобные сверкающие маяки и есть то единственное, что мы способны быстро реплицировать в промышленных масштабах – и это тоже гештальт. Как и перманентные дубы-крадуны на верхней полке.
Как резали ее слова. Ну хоть сюда-то не лезь, дура, неслышно кричал мой внутренний человек. Начиталась телеграма пополам с Лесковым и Шпенглером, так хоть перевари сначала. Там же не все правда. Особенно у Шпенглера.
– Дуреха ты дуреха, – говорил я ей шутливо. – Ты посмотри на мир, где мы живем. Человек после тридцати для биологической эволюции не слишком важен. Может расслабиться и сгинуть в тумане в любой момент. Мы с тобой отходы производства – у мироздания в нас потребности нет. На геморрой и суставы жаловаться некому. Можешь наблюдать за представлением, а можешь не наблюдать, природе пофиг. Но если выбрала наблюдать, делай это тихо. Не сопи и не мешай участникам.
– А зачем, по-твоему, эволюция? – хмыкала она. – Для чего?
– Для того, – отвечал я, – чтобы в умах людей проявился образ Божий. Так нас церковь учит. Но что люди видят, когда образ проявляется? Оказывается, мир настолько криво скосячен, что Самому приходится сходить в плоть и жертвенно умирать, пытаясь хоть что-то поправить. Лично руководить на местах в ручном режиме. И то не все выходит. А начальство у нас от кого? От Бога. Так чего ты от него ждешь?
Она замолкала, но себя переубедить мне было труднее.
Ведь она права, думал я, нужна новая скрижаль, ох как нужна. Только где же ее взять? Исполать, как говорил Исаич – ищи, добрый молодец, ветра в поле…
Она любила похвастаться своей высокоинтеллектуальной, как она полагала, средой. Свою лучшую подругу Варю считала крупным теоретиком феминизма («крупной теоретичкой», как она выражалась). К этой Варе Ры относилась с придыханием – но так ни разу и не пригласила ее на наши встречи.
Зато цитат из Варвары я наслушался выше крыши. Тут тебе и инцелы, и интерсекциональность, и то, и это. Я пытался, конечно, объяснить ей происхождение всех этих прогрессивных учений в понятных для бабьего ума терминах.
– Представь процентщицу-людоедку, которая сосет кровь из всей планеты. Ты идешь на нее с иконой, а она орет благим матом: «аппроприация! небинарность! виктимизация! микроагрессия! деколонизация!» Про что угодно орет, кроме того, что все мировое зло – это оборотная сторона ее процента. Так орет, что тебя звуковой волной на землю валит. А она подбегает и начинает верещать в ухо, как страдала в детстве… Мать всех аппроприаций – когда старуха-процентщица наряжается свободой на баррикадах и постит свои фотки в виде озабоченной по климату маленькой девочки. Вы, дуры небритые, научились глядеть на реальность сквозь оптику американского кампуса, но что вы обнаружите, если посмотрите через ту же оптику на сам кампус?
– Что? – спрашивала она.
– Вы увидите, что весь этот красный прогрессивный постмодернизм, выросший из Лиотара, Дерриды и Фуко – просто золотая погремушка в руке у людоедской дочки, которая насосалась через мамкину грудь крови, а теперь блюет и воет с тоски. Западный молодежный протест – это просто опция безопасного досуга для сытых обдрочившихся зумеров, которые вдобавок ко всем своим привилегиям хотят ощутить себя совестью мира. Фортнайт, палестина, тик-ток – вот как-то так. У Мадонны был образ, где она, истекая долларовым салом, позирует как Че Гевара. Вот это и есть американская духовная культура в одном кадре… Когда вы аппроприируете прогрессивные дискурсá, вы полагаете, что преображаетесь в юную свободу. А на деле вы наряжаетесь кровососущей процентщицей, которая прикидывается юной свободой. Вы думаете, что вы прогресс, а вы просто заблудившийся хеллоуин. Ежики, мля, в тумане. Вам рожать надо… От меня только не вздумай, тут другой случай.
– Старушку-процентщицу шовинист уже убил, – отвечала она сухо. – Незачем ее поминать. Ладно, я об этом поговорю с Варварой…
В общем, между мной и Ры была стена взаимного непонимания. Это не значит, конечно, что наши беседы не приносили пользы. Дух дышит где захочет, и многие из моих постижений в те дни были подобны бетховенскому хохоту в публичном доме: хриплому, надменному, но – невнятно для профанок – содержащему в себе зарождающийся мотив «Пятой Симфонии».
Приведу пример.
Мы с ней часами слушали французскую попсу. Я любил это времяпровождение именно потому, что не знал языка (а она на нем говорила). Песни на французском не раздражали меня той смесью житейской ушлости и духовной пошлости, которой шибает от англосаксонской продукции, особенно в изводе криминального рэпа (в юности, впрочем, я находил в англоязычных песнях изрядные смыслы – что было, то было).
В те дни я часто думал о концепции Нового Средневековья. Это выражение трепали на всех мировых языках, но понимал под ним каждый свое, и вместе выходило смутно и неубедительно, словно культурная закулиса не могла грамотно отработать сброшенный кураторами запрос.
И здесь меня посетило важное откровение. Среди вещиц, которые Ры заводила, многое мне нравилось – русское ухо чувствительно к французским мелодиям. Пара песенок тронули меня особенно – «Hénin-Beaumont» Gauvain Sers и «Formidable» некоего Stromae.
Я не понимал слов, но сердцу моему чудилось, что я знаю, о чем эти песни. Понимаю просто по звуку – другого смысла в них быть не могло.
«Ан-Бомон», конечно, была о Запредельном, сквозящем в нашей повседневности. О черном ветре Абсолюта, дующем в лицо искателю истины, о последней свободе проигравшего героя, поднимающегося на эшафот и постигающего на крайней ступеньке, что это и есть главный земной выигрыш. Она была о легкомысленной силе духа, позволяющей ставить на карту все – как часто встречалась та в благородных французах прошлого, как восхищала наших предков!
Гован Сер, несомненно, пел об освежающем опыте русской рулетки с пятью патронами в барабане сикс-шутера, о нависающей смерти, без которой невозможна настоящая страсть к жизни… И еще, возможно, там было о последнем размахе затихающего в пустоте ума, понимающего, что его неподвижный полет будет теперь бесконечным и неостановимым.
И весь этот водопад смыслов просвечивал в легчайшей французской мелодии – из тех, что мог бы насвистывать арестованный после дуэли мушкетер, сломавший шпагу о колено.
Вторая пьеска – Formidable – была строже и (если уместно такое по отношению к музыке) целила выше. Мне представлялось нечто вроде алхимической лаборатории, где суровый маг вглядывается в реторту, в крохотном запечатанном объеме которой снята печать с Тайны Всего.
И вот он видит чудо чудес, поражается его невозможной красоте и стройности – и тут же понимает, что нет способа отразить эту прекрасную Тайну в нашем мире. Просто потому, что явленный мир и есть уже свершившееся приложение Тайны к нашему темному плану.
Это она, Тайна, разлагается и умирает в трущобах бытия с каждой жизнью, с каждым обманутым сердцем, с каждой задыхающейся душой.
Бог есть, но он – это мы все. Он не может сделать для нас ничего больше.
Чудо несовершенно.
Любовь преходяща. Вечность забывчива.
Спасение, конечно, существует – Бог держит слово – но в нас давно нет ничего, что можно было бы спасти, и спасение возможно лишь
Когда я объяснил Рыбе свое понимание этих двух песен, она захохотала (смех ее в такие минуты казался мне инфернальным) и сообщила, о чем французы пели на самом деле.
Гован Сер пел… о недовольстве результатами выборов.
Причем даже не общенациональных, а муниципальных. Да, я не шучу. В городке Ан-Бомон на выборах в мэрию победил представитель Мари Ле Пен. И это так расстроило нашего певца, что он теперь пакует свой чемодан. Когда прогнил весь такелаж, же деменаж…
Уезжает он не из несовершенного физического мира, не из этой пошлой Вселенной – а из города, мля, Ан-Бомон – потому что там, мля, победила Мари Ле Пен. Катит в Страсбург есть колбаски. А вот если бы победил стандартный ставленник масонов, рептилоидов и Ротшильдов, он бы, наверно, остался.
Нет, я понимаю, конечно, что Мари Ле Пен такой же точно ставленник масонов и рептилоидов, только чуть припудренный для глубинного француза. Ничего другого там сегодня не бывает и не может быть.
И Гован Сер тоже это понимает своим острым галльским смыслом, раз дожил до полового созревания и может сложить несколько слов вместе, не делая при этом под себя и не пуская изо рта непроизвольную слюну.
Но он такой дисциплинированный сотрудник французской культуры, что даже запускаемая рептилоидами духа электоральная обманка провоцирует его на этот public display of affection.
Вот на что ежедневно идет западный человек, пытаясь просто выжить. А уж на что он идет, стараясь преуспеть…
Потом Ры перевела мне «Formidable» Стромае. Этот мелодизированный рэп был чем-то вроде длинного пьяного монолога о сложностях французской половой жизни в условиях политкорректности, полиамории и приближающейся старости. Такой устный абриджированный Уэльбек для мигрантов третьей волны из Алжира. Какая там алхимия, какая седьмая печать… Седьмая печаль на киселе.
И тогда я понял, что такое Новое Средневековье на самом деле.
Вот римская базилика с ободранным со стен мрамором, разбитыми мозаиками пола, изувеченными статуями и заплесневевшей росписью потолка. Она осквернена, полуразрушена – но это все еще римская базилика, и ее благородный контур на закатном небе трогает сердце: кажется, там внутри, в сумраках, прячется высокая и честная древняя душа.
Но в базилике теперь заседает гуннский овцеложец и меняла, украшенный конскими хвостами и позвоночными кольцами. Он и есть римская власть.
Другой нет.
Ты восходишь по ступеням, которые должны вести к магистратам Империи, но до тебя долетает запах блевотины, прокисшего вина и гнилой конины. Знакомая культурная оболочка издалека выглядит по-прежнему: формы слишком устойчивы, чтобы распасться в одночасье. Но внутри лишь дерьмо и черви.
Гуннский кишечник, справляющий торжество своей нужды на римском форуме, завернувшись в реквизированную тогу. Вот это и есть Новое Средневековье, встречающее нас везде – в том числе и в современной французской песне, где сопричастная вечному музыка заправлена невыносимо пошлым смыслом.
Как вдохновляли нас когда-то эти звуки… Какой русский мальчик, учившийся в младенчестве играть на фортепьяно, не помнит «Старинную Французскую Песенку» из «Детского Альбома» Чайковского, такую же неизбежную на первом году обучения, как апрель после марта?
Чайковский вспоминал, что мелодию эту напевала случайно встреченная им на улице французская старуха – хотя ее мог мурлыкать и переодетый ажан где-нибудь в притонах Парижа, у композитора была сложная биография.
Но даже за этой простенькой пьеской вставали тени чего-то древнего и настоящего. Такие необходимые в наших зимних, мрачных и вечно предвоенных городах.
Тени эти мерещились нам всегда. Когда убили Пушкина, питерские аристократы – например, молодые Вяземские – были полностью на стороне Дантеса. Да и сама Наталья Гончарова ближе к старости встречалась с пожилым доншуаном, чтобы вспомнить былые дни. Чистейшей прелести чистейший образец, как говорили экзорцисты.
Вот как действовала на русскую душу эта старинная французская песенка, эта невыразимо влекущая закатная тень, падающая на нас с Запада.
Став старше, я с удивлением понял: на Западе давно нет ничего, что могло бы ее отбрасывать. Но оно когда-то было, конечно – как иначе я ощутил бы присутствие этой энергии в вечности?
Тут случай, обратный отсутствию тени у вампира: лучшее в западной культуре было как бы тенью героя без самого действующего лица.
Я не понимал в те дни, насколько фундаментальна эта оптическая схема для эона, в который мы заброшены…
Читательница, я понимаю, до чего странно тебе видеть эти размышления в книге, анонсированной как эротический дневник помещикаживотновода. Ты с нетерпением ждешь того самого, на что намекает название. Будет, все будет на этих страницах – и обжигающая душу страсть, и неподъемные проблемы сельского хозяйства. Но не прямо сейчас.
Пойми – у глубокого человека любовное всегда переплетено с духовным. Говоря о сложных эволюциях духа, которые я переживал рядом с Ры, я рассказываю именно о том, из чего состояла наша страсть. Все остальное было как у зверюшек и птичек.
Ну, не совсем.
Ладно, убедила. Скажу несколько слов о телесном прямо здесь.
Она любила страпоны – и это как-то хитро переплеталось с ее феминистскими воззрениями. Она собирала их на связки и все время повторяла, что женщина будущего наденет на себя многочлен не из зависти к пенису, а из чувства полноты бытия.
Конфискованные мужские достоинства будут висеть на ее чреслах, как трофеи. Возможно, ее шею украсит ожерелье из сушеных африканских фаллосов. Если ожерелье привезут из Мали, на нем, быть может, найдется несколько французских светляков подлиннее. Formidable.
Я пытался представить, как это будет выглядеть – наверно, похоже на связку сухих корешков – а ее неукротимая фантазия уже устремлялась дальше. Она вслух мечтала о жемчужнопедиатрической нитке из Хайфы, где за каждой круглой перламутриной темнеет высушенный на соленом ветру обрезок будущего воина ЦАХАЛ.
– Пусть поищут повестку, – хохотала она, – найдут, да не ту! Не ту!
В общем, она любила фантазировать, и делала это весьма фактурно – я только успевал фиксировать. Но мне, как убежденному традиционалисту, все это было бесконечно чуждо.
Думаю, что именно из-за разницы в мировоззрении наш интим быстро принял жесткие BDSM-формы (разумеется, по взаимному согласию и со словом безопасности). Да, нас мучительно тянуло друг к другу – но идеологическая пропасть между нами была такой колоссальной глубины, что нам хотелось как бы уничтожить друг друга через близость.
Она не слишком боялась физического неудобства, но была чувствительна к моральному. То же можно было сказать и про меня – и, поняв это, она проявила изрядную изобретательность, пытаясь причинить мне ту глубинную боль духа, которой требовала в качестве контрапункта наша своеобразная страсть.
Как и другие мои партнерши из либеральных кругов, не чуявшие меня целиком и видевшие перед собой лишь удалого жеребца, она старалась задеть за живое едким словом, не понимая, как на самом деле широка моя душа, как ровно струятся ее воды к солнечному морю вечности.
– Ты потому изображаешь лихого рубахупарня, – говорила она, – что думаешь, будто такой русский образ хорошо продастся в Париже. Ты хитрый как Распутин. И такой же наивный, так что дай тебе бог кончить лучше. Конечно, маркетолог ты способный, этого не отнять. Но с концепцией ты опоздал примерно на век.
– А какая концепция актуальна? – спрашивал я с хитринкой.
– Если хочешь, чтобы тебя услышало много людей, говори в максимально эпатажной форме то, что и так всем ясно. Но с таким видом, словно Америку открываешь. Только ты по-любому опоздал. Айседору мировая жаба тебе уже не выкатит.
Я даже не морщился. Это было как стрелять в Волгу из мелкашки – разве разглядишь взбрызг от глупой бабьей пульки в солнечных ее бликах? Но она очень старалась. Это, признаю, добавляло ей сексуальности.
Других упреков не буду и повторять. Она не понимала, что я не могу вписываться за каждую щепку, летящую во время исполинской рубки леса, поскольку щепкой легко стать самому, а мне надо сохранить себя для будущей большой судьбы, великого поприща. Должность моя – защищать внутренние и внешние рубежи духа в симфонии с начальством, указывая ему на то, чего оно по добродушию часто не видит.
Расскажу, как я делал это рядом с ней.
Но сперва разъясню темные слухи о том, что я якобы кидался на людей с оружием в руках, да еще в непотребном виде.
Это не так. Физического вреда я никому не причинил. Но даже близкие друзья часто задают мне два вопроса. Во-первых, спрашивают, почему во время своих знаменитых зум-атак я был гол. Во-вторых, просят объяснить, почему – со вставшим прибором.
Четко и по порядку расскажу, как было дело, чтобы все знали правду из первых рук. Стыдиться мне нечего. Заодно станет ясно, чем вдохновлялись наши лучшие современные поэты, считающие себя моими учениками.
У меня есть мудрый старший друг – египтолог Солкинд, знающий много старинных тайн. Он обучил меня поразительно глубокой эзотерической практике, древней, но отлично подходящей к нашему времени.
У египтян был бог Мин. В незапамятные времена он работал божеством неба, а потом его перебросили на торговлю и караваны. Пустыни тоже курировал он – во всяком случае, при поздних династиях.
У него очень характерный вид: мужчина с эрегированным членом и плеткой в поднятой правой руке. Левая рука на фресках и в папирусах не видна, но на статуях он придерживает ею свой напряженный фаллос за основание, оттягивая крайнюю плоть. На голове у него что-то вроде раздвоенной высокой короны. В общем, наш сверхчеловек. Посмотрите картинку в сети, лучше поймете дальнейшее.
С ним связано много культов, открытых и тайных. Не хочу вдаваться в излишние подробности, но скажу, что одна из главных практик подразумевает длительную визуализацию «Я – Мин». То есть вы представляете себя в виде этого божества, мысленно копируя его позу.
С членом все просто, а вот с плеткой и головным убором сложнее. Солкинд показывал мне настоящую ритуальную плеть в виде созвездия Ориона, но я ведь не египтолог. Поскольку плетка здесь символическая, я решил, что сойдет моя собственная. Поэтому в правой руке во время визуализации у меня всегда был «Глок-17» (люблю эту машинку – травмат, конечно, но на стволе ведь не написано). На время духовных упражнений обойму я вынимал.
То же и с головным убором – раздвоенная египетская корона символизировала древнюю сакральную власть. Достать такую тиару трудно, поэтому я пользовался или буденовкой, или фуражкой с малиновым околышем, которую подарил мне один радикальный поэт. Эти головные уборы компактней, а метафизический смысл в них примерно такой же.
В чем практическая польза этой практики? Она отлично срезает разную муть на стрелках. Посидишь перед выездом полчаса в медитации, потом подъедешь на трех «геликах», раз глянешь партнерам в глаза, и поступает на тонну туфты меньше. На бизнес-переговорах сильно помогает.
Метод реально работает.
Настолько хорошо работает, что и на стримы тоже лучше ходить после получасовой визуализации «Я – Мин».
Не буду подробно объяснять, как ее выполнять: у вас наверняка есть знакомый тантрический буддист, бродячий дзогчен-па или синий бон-поц. Уточните, как они линкуются со своими идамами. Делать надо так же, только на древнеегипетском материале.
Но визуализация еще не все. Чтобы техника гарантированно помогла, во время практики следует относиться к себе с нежностью.
С этим у меня всегда был порядок, так что тайная наука давалась мне легко. Про плетку и шапку я уже сказал, а остальное было при мне и работало исправно.
Почему я применял этот несколько экзотический скрипт в своих знаменитых зум-атаках? А вы посмотрите, с кем я дискутировал, и сразу поймете. Русского человека эти люди не боятся: они нас двести раз купили, двести раз продали и уже про нас забыли, а мы ничего еще даже не поняли. Может, кто и понял, да начальство велело помалкивать.
А вот древних египтян они помнят хорошо – не умом, а поротыми при фараонах жопами. Генами своими помнят.
Опишу теперь, что и как было на самом деле. Ры постоянно ворковала по зуму со своими заграничными подругами – или сообщницами, не знаю, какое слово здесь уместней. В эти минуты она расслаблялась, хохотала – и, кажется, была по-настоящему счастлива.
Однажды я нашел в чулане ее огромной наркомовской квартиры детскую игрушку – лошадиную голову на палке. Возможно, еще дореволюционную. Спрятав ее за дверью, я дождался, когда у Ры начнется сеанс зума с Дуней Канегиссер, работавшей тогда в одном нью-йоркском журнальчике (не хочу рекламировать его в своей громкой книге).
Дав им почирикать пару минут, я вынул из «Глока» обойму, разделся догола, привел свое копье в боевое положение и надел фуражку. Взъерошенный и возбужденный, я ворвался на кухню прямо под рыбий глаз айпэда – и обратился со своей деревянной лошадки к Дуне, подняв плетку над головой.
Много спорили, что же именно я сказал тогда на самом деле. А сказал я чистую правду:
– Lеt me break it to you that being an elderly jewish lesbian – no matter how beautiful and romantic that might be in itself – does not automatically put you in a position of moral authority![8]
Почему столько противоречивых слухов? Возможно, из-за моего произношения.
Помню неподдельный страх в карих с поволокой глазах Дуни – но не думаю, что мне удалось по-настоящему достучаться до ее сердца.
Поразительно, но хоть моя зум-атака должна была сохраниться в качественной записи минимум в двух местах, западная мейнстримная журналистика обошла этот эпизод полным молчанием. Нет, этому надменному племени не нужен наш
Через неделю Ры зумилась с Марусей Кропоткинской, безобидной амстердамской шептуньей из моральной подтанцовки одного нефтяного экстремиста, рекламировать которого в моей громкой книге мне тоже не хочется.
В этот раз я посоветовался с большими ребятами. Они сказали, что сама шептунья никому не нужна, а вот экстремист – цель легитимная.
Но про девяностые вспоминать не стоит, а то сочтут и заподозрят, причем и тут, и там, да еще и эти могут. Так что клекотать и рвать печень можно, но лучше по поводу восьмидесятых.
Могло получиться даже свежо – туда еще никто толком не нырял. В общем, в этот раз я подготовился лучше и говорил дольше, причем уже на языке родных осин и сделанных из них колов.
После моей предыдущей атаки на фейковые моральные авторитеты Ры боялась зумиться на кухне, потому что я мог ворваться туда в любой момент. Она переехала в комнату с большим портретом барона Унгерна и во время сеансов связи сидела за столом лицом к входной двери. Между ее спиной и дверцей встроенного шкафа оставалось слишком мало места, чтобы я мог втиснуться под камеру планшета и прокричать запрещенную правду.
Но бабий ум короток.
Услышав, как она договаривается о завтрашнем зуме, я незаметно занял место в шкафу за полчаса до назначенного срока. Мне пришлось изрядно примять пахучие платья моей ненаглядной – и от этого я был реально возбужден.
И вот Маруся Кропоткинская на связи.
Я жду в засаде. Еще пять минут, еще десять. Когда в эфире между ними начинает струиться химически чистая рукопожатность, я поправляю фуражку, распахиваю дверцу шкафа – и неумолимый Мин бросает в стеклянный глаз айпэда новую порцию древнеегипетской правды:
– Маруся, я не буду вспоминать, чем твой спонсор занимался в девяностых. Нам тут объясняют – если не дать еврейскому коммерсанту максимизировать прибыль, что-то драгоценное хрустнет и надломится в его душе. Поэтому про залоговые аукционы ни слова. Я просто напомню, откуда этот кент вообще приплыл. Он же, сука, был комсомольским вождем! Вступил в КПСС в девятнадцать лет! Это тебе как? Ты у нас вроде православная – ты что, к Христу на его бабки проехать думала? А другой твой спонсор сейчас рассказывает на всех платформах, что был диссидентом и боролся с гэбухой. А на самом-то деле он в КПСС вступил в то же время и в том же возрасте, и был аж членом комсомольского ЦК! Гэбуха на самом деле его охраняла, пока он конем ходил! Охраняла, Маруся! Это какую же надо было иметь в душе седую ночь, чтобы в середине восьмидесятых – Оруэлл, 1984, все вот это – нырнуть в КПСС! Тогда ведь никто иллюзий уже не имел. Только два этих светлых и чистых мальчика, оба примерно в ранге штандартенфюрера к двадцати годам. А как началась перестройка, ребята прошли непростой духовный путь и по чистому совпадению оба присосались к ослиной елде. Оба, Маруся! Они свою партийно-комсомольскую карьеру вообще ни на миг не прекращали, это мировые зеркала так развернулись. И цимес здесь не в том, что они в компартии состояли, а в том, что это групповой синхронный пилотаж мирового класса. Им на праздниках выступать надо – с дымовыми шашками на перепончатых крыльях. Других за посты двадцатилетней давности отменяют, а этих виртуозов? Никогда. Ни-ко-гда. А ведь известно, какие слова надо было вслух сказать, чтобы в КПСС приняли. Напомнить по секрету? Марусенька, не знаю, какая ты Кропоткинская, но следующая твоя пересадка в Нижние Котлы. Ухнешь туда вместе со спонсорами. Только вы и в аду будете при делах, с теми же привилегиями и в том же шоколаде – если, конечно, ад от вас не закроется по безопасности… Это я тебе со всей нежностью говорю.
Больше я не успел сказать ничего: она упятилась обратно во тьму.
И опять заговор молчания в корпоративных СМИ. Они ведь избегают любых информационных сквозняков, ломающих их картину мира.
«All the news that print to fit»[9], сами признаются. Только в «Morning Star Tribune» (Jacksonville, Florida) через неделю соблаговолили напечатать одну фотку из зума. Член заблюрили, зато пистолет обвели красным кружком. Статья, правда, была неожиданная:
Да. Искусству психологической войны нам еще учиться и учиться. Но почему эти провинциальные сатанисты всегда стараются объяснить самобытные проявления нашей культуры через свой макдоналдс? Неужели нельзя без костылей? Или это тоже часть гибридной борьбы за души?
Мысль моя, конечно, здесь не остановилась.
Русскому юноше из простых интеллигентов в восьмидесятые годы в партию вступить было практически невозможно, знаю по себе. Боялись, высоко потом взлетит. А молодых евреев туда вообще не брали. Я даже представить не могу, какой танец с ледорубом надо было сплясать в Первом отделе, чтобы такое срослось. Чего уж там залоговый аукцион.
А в наше время, да еще на Западе… Русачку просто не скажут, где и как в нынешнюю партию принимают. Сто оккультных фильмов ужасов надо посмотреть, чтобы только начать догадываться, что это такое. Хорошо хоть, у нас в стране вопрос разъяснился окончательно. А то так и блуждала бы в тумане душа.
Так кто наши духовные авторитеты? Вот эти люди?