Он сел рядом с Игорем и насилу сдержался, чтобы не взять в руки, не прижать к груди его голову.
За дни, что Александр Игнатьевич пробыл в Крутоярске-втором, они провели вдвоем в общей сложности каких-нибудь два, ну три часа. Конечно, мало, непростительно мало.
Впрочем, беда была не в этом. Издавна, еще с детских лет Игоря, так повелось, что в те редкие минуты, когда они оставались вдвоем, обычно говорил только отец. Поводом для их бесед были какие-нибудь прегрешения мальчика — получил двойку, нагрубил учителю. Александр Игнатьевич говорил сыну строгие, справедливые и умные слова. Но у него хватало времени лишь на то, чтобы высказаться, и не хватало на то, чтобы выслушать.
Теперь, в этот приезд в Крутоярск-второй, открыв, что Игоря не любят в депо, во всех подробностях узнав, как он опозорился зимой с ремонтом паровозов, с постановкой их в запас, Александр Игнатьевич сделал внушения, дал советы, высказал много хороших мыслей; но сын отмалчивался, и у Александра Игнатьевича не было уверенности, что он с достаточным вниманием выслушал его.
Хромоногая скамья время от времени поскрипывала под ними. Игорь, морща лоб, глядел на носки своих сапог. Его руки, худощавые, как у отца, с длинными пальцами и длинными, красивыми ногтями, лежали на коленях и чуть заметно мяли одна другую.
«Заберу его отсюда. Заберу, и точка! — с жаром подумал вдруг Александр Игнатьевич. — Ну почему я не могу? Что за преступление! Будем все вместе».
Он встал и прошелся в волнении. Еще раз охватил взглядом сына. «Ну и прекрасно. Заберу, и точка. Она тоже этого хочет. Все вместе. Прекрасно!»
Жена настоятельно требовала, чтобы к ее приезду Александр Игнатьевич перевел сына из Крутоярска-второго. Теперь, когда муж получил подходящую квартиру по новому месту работы, она заканчивала сборы, и он ожидал ее со дня на день.
Ему вспомнилось ее последнее письмо — в нем тоже говорилось об Игоре. «Она имеет право требовать, — все так же горячо подумал он. — Глупо упираться…»
Он продолжал убеждать себя, но теперь, когда он вспомнил ее письмо, рядом с его удовлетворенностью и решимостью потихоньку зашевелилось смутное, смешанное чувство не то досады, не то горечи. Оно было знакомо ему, это нудящее чувство, — он испытал его, когда читал письмо. Потом улеглось, забылось. Теперь ожило.
Жена подробно, мелочно описывала, как она упаковалась — что погрузила в вагон, а что отправила контейнером, что послала багажом, а что берет с собой, по билету. Пианино, на котором, кстати сказать, никто в семье играть как следует не умеет, и посуда, одежда и мебель, пылесос и ведра — не письмо, накладная. Никакого проблеска живой мысли. Бесконечный перечень предметов и бесконечное число орфографических ошибок.
Какой грустный парадокс: у одного человека — два абсолютно несхожих лица. Для постороннего глаза — дама, преуспевшая во всех отношениях, сама гордость и само достоинство: одежда, прическа, умение держать себя — все совершенно, почти величественно; в письме — крошечный мирок и дикая безграмотность; в сущности, она осталась все той же официанткой фабрики-кухни, куда бегал когда-то рабфаковец Сашка Соболь.
Александр Игнатьевич снова опустился на скамью рядом с Игорем, достал свой «Казбек» и долго смотрел на нераскрытую пачку. Показалось на миг, что синий всадник на этикетке вырос, дрогнул и в самом деле поскакал по синим горам. Александр Игнатьевич покосился на сына, продолжавшего покорно и отчужденно молчать. Вспыхнула и поразила неожиданная мысль: а ведь Овинский немногим старше Игоря, почти ровесники, но разве сравнишь!
Он сунул папиросы в карман.