— На столе стоял графин или сифон — что-то стеклянное, бутылка коньяку, человек в красной рубашке сидел на кожаном диване, что-то делая около этого же стола, сам Штруп стоял справа, и Ида сидела, откинув голову на спинку кресла, у письменного стола…
— Она была уже неживая?
— Да, она уже, казалось, умерла. Едва я вошла, он сказал мне: «Зачем вы здесь? Для вашего счастья, для вашего спокойствия, уходите! Уходите сейчас же, прошу вас». Сидевший на диване встал, и я заметила, что он был без пояса и очень красивый; у него было красное, пылавшее лицо и волосы вились; мне он показался пьяным. И Штруп сказал: «Федор, проводите барышню».
— «Да будет воля Твоя», — пели уже другое в церкви; голоса на паперти, уже примиренные, тихо журчали без криков; женщина, казалось, тихонько плакала.
— Все-таки это — ужасно! — промолвил Ваня.
— Ужасно, — как эхо повторила Ната, — а для меня тем более: я так любила этого человека, — и она заплакала. Ваня недружелюбно смотрел на как-то вдруг постаревшую, несколько обрюзгшую девушку с припухлым ртом, с веснушками, теперь слившимися в сплошные коричневатые пятна, с растрепанными рыжими волосами, и спросил:
— Разве ты любила Лариона Дмитриевича? Та молча кивнула головой и, помолчав, начала необычно ласково:
— Ты, Ваня, не переписываешься с ним теперь?
— Нет, я даже адреса его не знаю, ведь он квартиру в Петербурге бросил.
— Всегда можно найти.
— А что, если б я и переписывался?
— Нет, так, ничего. Из кустов тихо вышел молодец в пиджаке и картузе, и, когда он, поравнявшись, поклонился Ване, тот узнал в нем Сергея.
— Кто это? — спросила Ната.
— Приказчик Сорокиных.
— Это, вероятно, и есть герой только что бывшей истории, — как-то пошло улыбаясь, добавила Ната.
— Какой истории?
— А на паперти, разве ты ничего не слышал?
— Слышал, кричали бабы, да мне и ни к чему. Ваня почти наткнулся на лежащего человека в белой паре с летней форменной фуражкой, сползшей с лица, на которое она была положена, с руками, закинутыми под голову, спящего на тенистом спуске к реке. И он очень удивился, узнав по лысине, вздернутому носу, редкой рыженькой бородке и всей небольшой фигуре — учителя греческого языка.
— Разве вы здесь, Даниил Иванович? — говорил Ваня, от изумленья даже забывши поздороваться.
— Как видите! Но что же вас так удивляет, раз вы сами здесь, тоже будучи из Петербурга?
— Что же я вас не встречал раньше?
— Очень понятно, раз я только вчера приехал. А вы здесь с семейством? — спрашивал грек, окончательно садясь и вытирая лысину платком с красной каемкой: — присаживайтесь, здесь тень и продувает.
— Да, моя тетка с двоюродной сестрой тоже здесь, но я живу отдельно, у Сорокиных, может слыхали?
— Покуда еще не имел счастья. А здесь недурно, очень недурно: Волга, сады и все такое.
— А где же ваш котенок и дрозд, с вами?
— Нет, я ведь долго буду путешествовать… И он с увлечением стал рассказывать, что вот он совершенно неожиданно получил небольшое наследство, взял отпуск и хочет осуществить свою давнишнюю мечту: съездить в Афины, Александрию, Рим, но в ожидании осени, когда будет менее жарко для южных странствий, поехал по Волге, останавливаясь, где ему понравится, с маленьким чемоданом и тремя-четырьмя любимыми книгами.
— Теперь в Риме, в Помпее, в Азии — интереснейшие раскопки, и новые литературные произведения древних там найдены.
— И грек, увлекаясь, блестя глазами, снова сбросив фуражку, долго говорил о своих мечтах, восторгах, планах, и Ваня печально смотрел на сияющее переливающейся жизненностью некрасивое лицо маленького лысого грека.
— Да, интересно все это, очень интересно, — молвил он мечтательно, когда тот, кончив свои повествования, закурил папиросу.
— А вы будете здесь до осени? — вдруг вспомнил спросить Даниил Иванович.
— Вероятно. Съезжу в Нижний на ярмарку и оттуда домой, — как бы стыдясь ничтожности своих планов, сознался Ваня.
— Что же, вы довольны? Сорокины эти — интересные люди?
— Они совсем простые, но добрые и радушные, — снова отвечал Ваня, недружелюбно думая о ставших вдруг так ему чужими людях.
— Я очень скучаю, очень! Знаете, никого нет, кто бы не только мог заразить восторгом, но кто бы мог просто понять и разделить малейшее движение души, — вдруг вырвалось у Вани, — и здесь и, может быть, в Петербурге. Грек зорко на него посмотрел.
— Смуров, — начал он несколько торжественно, — у вас есть друг, способный оценить высшие порывы духа и в котором вы всегда можете встретить сочувствие и любовь.
— Благодарю вас, Даниил Иванович, — сказал Ваня, протягивая греку свою руку.
— Не за что, — ответил тот, — тем более, что я говорил, собственно, не о себе.
— О ком же?
— О Ларионе Дмитриевиче.
— О Штрупе?