Он у нас человек новый: только недавно прилетел с Дальнего Востока. Но для меня он - давний товарищ: вместе учились в училище, даже койки рядом стояли. Среди курсантов Прокофьев слыл лучшим баскетболистом. Еще раньше он, Толя Титов и Кирилл Высотин вместе играли в юношеской сборной Ленинграда, затем вместе приехали в училище и создали команду, которая неизменно побеждала на всех состязаниях. Даже московские мастера, прослышав о нашей команде, приехали в Ейск и… проиграли. После училища - опять же втроем - поехали ребята на Дальний Восток. Толя Титов вскоре погиб в ночном полете, осталось двое - Прокофьев и Высотин. Недавно они прилетели на Черное море, но их направили в разные части. Не до баскетбола теперь! Прокофьев попал в наш полк. Высокий, худой, очень веселый, он сразу всем понравился.
…На второй день мы дружно перебрались в сооруженные «хоромы». Вечером решили отметить новоселье. Прокофьев «совершенно случайно» вспомнил, что в этот день мне исполняется 25 лет, - тоже повод! В общем, забрали в «кубрик» из столовой ужин, накрыли стол. Пошли веселые [194] тосты, шутки, смех. И в этот момент за стеной хлынул дождь. Совсем летний - с громом и молнией. Теплые струи воды потекли с потолка на стол, на койки. Только у стены осталась сухая полоса.
- Сдвинуть койки на сухое место! - скомандовал Саша Рожков. - Вечер не отменяется!
Сдвинули койки, стол. В середине комнаты растеклась огромная лужа. Но веселье не утихало. Паша Круглов взял в руки баян и врезал такую «Барыню», что ноги сами пошли в пляс, только брызги летели в стороны. До дождя уже никому не было никакого дела. В минуту наивысшего накала откуда-то из-за коек выскочили два «индейца»: Чернов и Прокофьев. Оба - длинные, в каких-то узких трикотажных штанах, с завязанными на голове полотенцами, подпоясанные белыми шарфами. Они ворвались в круг и затеяли «индейский танец» - с приседаниями на полусогнутых ногах, с резкими движениями корпусом. У Прокофьева был «барабан» - шахматная доска на шее и две палочки в руках, а у Сергея Чернова «бубен» - пустое ведро. Всей этой вакханалией дирижировал толстый раскрасневшийся Рожков с шомполом в руке. «Индейцы» затеяли такой танец, что мы от хохота лежали на койках. А они еще подпевали под звуки «бубна» и «барабана»: «Нам сегодня двадцать пять, только, только двадцать пять!»
Это был самый веселый день рождения в моей жизни.
Кончилось тем, что к нам заявился дежурный по части и удивленно спросил:
- Что у вас тут делается, товарищи?
- А что? - невинно спросил Прокофьев.
- Шум на весь аэродром!
…Рано утром я ушел на задание. А когда возвратился из полета и зашел в наши «хоромы», застал там одного Пашу Круглова. Он сидел на койке, опустив голову на баян. И не играл. Это сразу насторожило.
Паша Круглов пришел в нашу часть недавно. Небольшого роста, худенький, незаметный, с хохолком на макушке. Совсем как воробышек. Но за этой неброской внешностью хранилась душа настоящего художника. Когда он брал в руки баян и растягивал меха, мы забывали обо всех на свете невзгодах. Играл он не просто блестяще, а самозабвенно, весь преображаясь. Играть мог без устали, часами. И тогда даже техники на аэродроме присаживались возле самолетов и прислушивались к переливам баяна, доносившимся из «кубрика», - то мажорным, то грустным. [195]
- Паша изливает душу, - говорили они.
Никогда не забуду, как он играл «Сентиментальный вальс» Чайковского. Берущие за душу звуки скрипки, грустная песня виолончели, тоска фагота и рыдания флейты - все сливалось в звуках, которые извлекали гибкие пальцы Круглова. Мы сидели молча, неподвижно, и каждый в эту минуту думал о своем, потаенном. Казалось кощунством нарушить эту гармонию…
Таков был Паша Круглов. И вот теперь он не играл. Поднял голову от баяна, глянул на меня - и я не узнал его: тусклый, отсутствующий взгляд.
- Паша, что с тобой? - спросил я с тревогой.
Он тыльной стороной кисти провел по лицу, словно смахивая что-то, и я увидел на его скуластом худощавом лице полосы от слез.
- Что случилось, Паша?
- Вот, - протянул он мне письмо-треугольник и снова склонил голову.
Я начал читать:
«Дорогой брат! Ты даже представить не можешь, что мы пережили. Нет больше папы и мамы. Их замучили фашисты. Я осталась одна. А еще я должна рассказать тебе об Оле. Может, ты даже не знаешь, как она тебя любила. Она ждала тебя, верила, что и ты ее полюбишь. А когда пришли фашисты и схватили ее, она плюнула офицеру в глаза. И он кинул ее под ноги солдатам.
Утром мы нашли ее в сарае полумертвой. Принесли домой, обмыли, напоили. Она очнулась и расплакалась. Плакала долго. Мы никак ее успокоить не могли. Потом успокоилась, притихла.
А вечером, когда мы возвратились домой, нашли ее в петле.
Ты, брат, не осуждай ее, она не могла иначе. Бей гадов крепче, отомсти за нашу Олю!
Твоя несчастная сестренка».
У меня комок подступил к горлу. Что мог я сказать Паше в утешение? Бывают в жизни минуты, когда слова бессильны.