В феврале начались метели. Снег клубился за окном, как белый дым, ветром его сдувало с деревьев и стлало по саду туманной пеленой; было слышно, как он шуршит по ветвям, с шелестом навевается вокруг подножия деревьев.
Весь этот месяц Аксенов занимался своей диссертацией. Его несколько раз навещали с работы, хотя для этого им приходилось оформлять командировку в другой город. Ему привезли все книги, которые он просил, и таблицы, и фотоснимки, и все записки, которые он оставил в своем столе. Больше всего он был рад, когда приехал Миша Ливанов; он всем был рад, но с Михаилом они давно уже были друзьями, и Аксенов даже растерялся, не зная, что сказать, когда Миша неожиданно вошел в палату в час, когда обычно не пускают посетителей. Ливанов был, как всегда, живой и подвижный, он никак не мог сесть на одно место, и от одного его присутствия в палате сразу стало тесно. На койку Аксенова он высыпал апельсины, оранжевые, как зимнее солнце, а в тумбочку сунул бутылку портвейна, сказав, что от этого хуже не будет. И новости он высыпал так же, как апельсины, — сразу.
— Как ты тут живешь, алхимик? — спросил он. — Скучать тебе, я вижу, некогда. Все у нас здорово удивились, когда пришла телеграмма, что Аксенов просит выслать материалы для работы. Мы думали, тебе сейчас не до этого. А раз ты работаешь, значит все к лучшему. Только худой ты стал, Сережа. Есть надо больше. Скажи, что тебе привезти. Ты только не тоскуй, все идет к лучшему, и мы все тебя ждем. Новости у нас хорошие — прибавили нам денег на экспериментальную работу, скоро новое оборудование пришлют, готовим сборник, твою тему тоже включили в план. Все идет хорошо, вот вернешься к нам — сам увидишь.
Ливанов пробыл у них в палате три часа, до самого ужина, и после разговора с ним Аксенову стало легче работать, и хорошо было знать о том, что тебя помнят и ждут. Там у них попрежнему идет жизнь, и дни проходят быстро, все спешат, всем некогда, не успеешь заметить, как пройдет неделя. Жизнь. Чем крепче она, тем лучше. После того как Миша ушел, у Аксенова остался в памяти свежий запах морозного ветра, который тот принес со двора, потому что шел через двор в одном халате.
Теперь Аксенову уже не было так трудно — и потому, что здоровье возвращалось, и потому, что он был занят делом.
По вечерам он иногда разговаривал с Лидой, а когда наступала ночь и в палате гасили свет, нежный образ зимнего сада попрежнему смотрел к нему в окно. Он к нему привык, как к чему-то живому, и сад не казался ему одинаковым — он поражал бесконечным разнообразием, меняясь каждый день, по-разному хорошея. Как он не замечал этого раньше? Почему он раньше не видел, как хороши бывают деревья, когда они спят в снегу, чтобы летом вновь покрыться своей звенящей зеленью? Он и раньше видел, каким бывает сад зимой, но только он его не замечал. Все было некогда. Мы иногда слишком спешим и не замечаем лучшего в жизни и проходим мимо самого лучшего. Только бы теперь не пройти мимо, теперь, когда он понял, что с ним происходит, когда жизнь еще впереди, и у него еще может быть то, чего люди ищут годами, — обыкновенное счастье. Не так уж много надо ему от жизни. А может быть, слишком много надо ему от жизни? И он теперь все чаще думал об этом, а сад попрежнему стоял за окном.
Настал день, когда главный врач Петр Петрович пришел к ним в хорошем настроении, потому что дела в их палате шли теперь хорошо.
Он вошел веселый, шумный, сел на стул около Трофимыча и сказал:
— Ну, старик, ставь мне вместо бога свечку. Кончились твои болезни. И следа даже нет. Недельки через две выпишем.
— Опять ты мне морочишь голову, — сказал Трофимыч, который был в одних летах с врачом и говорил ему «ты».
— Нечего мне тебя морочить. Я сегодня веселый, — сказал ему врач. — Тебе, конечно, приятней всего то, что ты сам теперь здоровым будешь, а я думаю еще о других. Сколько мы теперь таких, как ты, рентгеном вылечим!
— Значит, не помру еще? — спросил Трофимыч, зорко посмотрев на врача.
— А я тебе и раньше не говорил, что ты помрешь, — сказал ему врач. — Я тебе говорил, что ты болен, полечим, посмотрим, а теперь я говорю, что ты здоров. Помрешь ты как-нибудь просто от насморка, у нас с тобой уже возраст такой. Меня вот тоже однажды кондрашка хватит, видишь, какой я толстый.
Он перешел к Фомину и сказал ему:
— У вас тоже все в порядке, скоро выпишем.
— Оперировать не надо, доктор? — спросил Фомин.
— Нет, достаточно облучения.
— А функции восстановятся, доктор?
— Я вам сразу сказал, что этого уже не будет. Я вас предупредил.
— Мне всегда не везет. Всю жизнь мне не везло. Мне теперь уже все равно, — сказал Фомин.
Врач отвернулся от него и встретился глазами с Аксеновым.
— Ну, а вы что все молчите? — спросил он. — Как у вас с едой, наладилось? Чем вы занимаетесь, всё свою работу пишете? Упрямый вы звездочет! Видели бы вы, какой я вам новый желудок вместо старого сделал, только полюбоваться!
Аксенов улыбнулся. Он любил этого толстяка. Он ему жизнью был обязан.
— Я-то ведь сам его не вижу, — сказал он. — Это вы только могли любоваться.