Постучал книгой о стол и продолжил:
– Здесь, сынок, всё – ложь! Всё буквально, до последнего слова!
– Даже мы, пушкари, и то в атаку не бегали. Хотя с пехотой в боевых порядках, рядом, почитай, всю войну воевали.
– А он – в тылу всегда сидевший и что-то там с утра до ночи строчивший в тетрадках, – «За Родину! За Сталина!». И ты, ведь, обрати внимание, «за родину», поганец этакий, с малой буквы всегда писал.
– Не было у него Родины, не знал он её и не чувствовал. И Родине нашей, её защитникам, всё грозился в своём «Архипелаге» – «…дышло тебе в глотку! окочурься, гад!».
И он почти закричал:
– И нас, при этом, печаловаться о нём принуждают?
Живо повернулся ко мне и почти шепотом, не знаю почему, спросил:
– Неужели, правда, что правители ваши заставили его в институтах изучать, в школах, премии учредили его имени?
– Правда, отец, действительно – правда.
– Ах, окаянство же какое! Ты же посмотри, это я тебе говорю, мне начальник штаба полка, дружили мы с ним, говорил, что он, со своей кралей, даже доносы на командира полка писал.
«Не благонадёжный-де, человек, командир нашего полка».
– А знаешь – почему? – и он заливисто, как мальчишка, засмеялся.
– А всё лишь потому, что командир полка говорил на всех митингах и собраниях, что скоро уже будем в логове зверя и там войне конец.
Даже зашёлся от гнева, и продолжил:
– А он, видите ли, обливая грязью честного офицера, не зря мы его – батей звали промеж себя, писал в своих доносах, что командир полка проявляет непростительную политическую близорукость, заявляя офицерам о том, что войну надо закончить в Берлине. Наш пострел и в этом усмотрел ограниченность и ущербность командира полка и в своих мерзких пасквилях писал, что войну надо закончить в Португалии, всю Европу – советской сделать.
Отпил воды и продолжил:
– Вот, де, какой незрелый командир полка, который ещё и матом где-то Солженицына покрыл за нерасторопность и непорядки в батарее, так наш «провидец» – слюной изошёл: «Меня, с университетским образованием, это быдло смеет ругать матом. Он ещё попомнит это. Я ему этого не спущу».
Схватил меня за руку, уверяя в правдивости своих слов:
– Это не только я слышал, а многие офицеры полка. Могут подтвердить, если что…
Помолчал минуту и уже иным тоном, сокрушённо и устало дополнил:
– Ты понимаешь, сынок, я мало о нём знаю, как об однополчанине. Он всё – со своею кралей от всех укрывался. Даже братскую чарку с нами не выпивал, а узнал его доподлинно, до конца, когда издаваться у нас стал, в лихолетье, которое наступило после девяностого года.
Прокашлялся от напряжения и добавил:
– А так – и не слышал о нём. Правда, в хрущёвское время звону было много, когда вышел его «Один день Ивана Денисовича». Даже Госпремию, безмозглый Хрущёв, вручил ему за этот пасквиль.
Посмотрел вожделённо на графинчик с водкой и пока я наполнял рюмки, заговорил вновь:
– Поверь мне, я в то время жил и скажу тебе честно: я в полку, за всю войну, так и не знал, кто там у нас был особистом. И был ли он вообще. И штрафников не видел за всю войну. Были они, знаю, но нам заградотряды не нужны были, мы сами, гадов, зубами рвать были готовы.
Гордость выплеснулась из его души и он, уже громко, да так, что на нас стали оглядываться посетители ресторана, среди которых я узнал даже Райкова, депутата Госдумы (Земля круглая, подумал при этом):
– Да если бы у нас, в сорок первом, был полк такой, как наш, уверяю тебя, не дошли бы они до Москвы. Ни за что не дошли бы! Ещё под Смоленском, да Ельней полегли бы все.
И мой гость уже рокотал:
– Шутишь, за всю войну дивизию танков выбили у них. Гибли и сами, конечно. Но дивизию угробили, мать их в душу.
Отчаянно бросил:
– Эх, сынок, налей ещё рюмочку, слезы-то. Душу саднит.
Выпил, тяжело вздохнул и продолжил:
– Как я уже тебе говорил, я учителем русского языка и литературы служил. И поверь мне, что уж что-то в языке смыслю. И я внимательно анализировал его «Один день…» этот, окаянный, когда он в роман-газете был опубликован.
С запалом, нагнетая ярость, выдохнул:
– Поверь мне – убожество, убожество, с точки зрения языка, образов, логики изложения, а уж низменных страстей сколько – к слову, это – во всех его книгах. Одним словом – убожество, жалкое, ничтожное убожество.
– Ну, сидела же Русланова, сидел Рокоссовский с Горбатовым. Ты же читал их книги. Что пишут? Как рвались на фронт, за Родину воевать!
А здесь – цель-то, единственная – под одеялом пайку съесть. Вот и высшая радость.
Задумался, совсем трезво и здраво продолжил, совершенно молодым голосом:
– Были ли репрессии? Были, несомненно. И невиновные были, Но они ведь и страдали от таких прохвостов, как Солженицын. Это ведь именно такие, как он, и клепали доносы на рокоссовских, горбатовых, королёвых…
Подмигнул мне, как родной душе:
– Помнишь, как он в «Архипелаге» своём окаянном пишет – ему предложили сотрудничество, осведомителем, значит, быть – и он сразу же согласился и, прости, как сам же пишет – горячий шомпол в задницу при этом не вставляли. Согласился сразу. И даже кликуху сам себе придумал. И пишет ведь об этом, стервец, не стыдится нисколько.