Шейла продолжала дымить, а я переминалась с ноги на ногу — как всегда, когда нервы на пределе. Я унаследовала эту манеру от отца. Если его что-то захватывало — скажем, вариант афиши для очередной пьесы его любительского театра, — волнение тут же передавалось от головы к ногам. Отец умер так давно, что я все чаще не могу вспомнить его лицо и голос. Однако мне навсегда врезалось в память, как он барабанил ногой по полу. Как сейчас вижу его замшевые туфли, носки, потертые на коленях джинсы. Я стараюсь ухватиться за образ и мысленно подняться вверх, к его лицу, но едва дохожу до коричневого плетеного ремня с пряжкой в виде профиля индейца, как все начинает расплываться. Добравшись до лица, я понимаю, что оно совсем не то. В нем есть что-то от папы, что-то от Хэла и даже что-то от премьер-министра. Но это не папино лицо.
— Я не могу спокойно курить, когда ты так дрыгаешься, — Шейла пыхнула дымом в сторону моей трясущейся фигуры. — Что с тобой? Из-за чего переживаешь?
— Все нормально. Я спокойна.
Шейла нацелила на меня окурок и застыла, словно окурок превратился в волшебную палочку, а сама Шейла — в фею: «Прочь, проклятая дрожь!» Колдовство сработало снаружи, а внутри, где волшебный окурок Шейлы оказался не властен, я все так же отчаянно тряслась, пытаясь найти выход.
Шейла ткнула окурок в пластиковую чашку из-под кофе, тот зашипел в кофейной гуще и погас. Разговор окончен.
— Шейла, я никогда не прошу об одолжениях…
— Еще как просишь. Постоянно.
— Но я должна вести рубрику. Я создана для этого.
— Если бы я так думала, я поручила бы рубрику тебе. Однако ситуация такова, что наш новый сопляк-издатель, который еще и ходить-то толком не научился, требует с меня чего-то остренького. Над моей дряхлой шеей завис нож гильотины. Не принимай близко к сердцу, но ты эту рубрику не потянешь. Я никогда не считала тебя особо одаренной по части секса. Не в упрек тебе будь сказано. А может, и в упрек. Все едино — ты не подходишь.
У меня язык чесался сказать Шейле, куда она может засунуть свою рубрику. Но указывать ей, что и куда засунуть, всегда было опасно.
— Ладно, допустим, я действительно бездарна в сексуальном плане…
— Я этого не говорила.
— И все же. Допустим, это так. Зато я, по крайней мере, умею писать. Может, наш издатель и не умеет ходить, но читать-то он умеет?
— Под вопросом.
— У меня есть свои читатели, Шейла! Они любят меня. Это ведь чего-то стоит?
— Верно. И все-таки я привлеку Софи. Вот увидишь, через пару месяцев ты сама скажешь мне спасибо.
Она швырнула чашку с окурком в урну и всем весом обрушилась на тяжелую стеклянную дверь редакции. Дверь отлетела от ее плеча, как тюлевая шторка, и Шейла скрылась в здании, а я осталась стоять на тротуаре как истукан. Тупой истукан, потому что не почуяла надвигающейся беды заранее.
Впрочем, в тот момент у меня не было сил переживать. Переживания пришлось оставить на потом — я уже опаздывала на следующую встречу, где рассчитывала нарыть материал для цикла статей, заказанного Шейлой. Четырежды в год я делала тематические подборки для серии «Умом и сердцем», и на сей раз от меня требовались очерки о психологических курсах личностного роста. В обычных обстоятельствах перспектива тащиться на интервью в пятницу после обеда меня бы не обрадовала, но теперь оно оказалось очень кстати: нашелся предлог исчезнуть из редакции.
Оставалось только подняться в кабинет, чтобы взять сумочку и поулыбаться направо и налево (на случай, если по редакции уже разошлась весть о расправе надо мной).
Я самонадеянно толкнула плечом стеклянную дверь. Не тут-то было — тюлевый занавес словно окаменел. Дверь даже не дрогнула. Я не суеверна (если только не начинается черная полоса), но это кто угодно счел бы плохой приметой.
2 Арт
Правда зависит от того, как посмотреть.
У каждой истории есть как минимум две версии. И правдива для нас обычно та, которая подтверждает наше представление о мире, или накладывается на наши комплексы, или из которой выходит лучший застольный рассказ. Поверьте моему опыту: мы крайне редко выбираем ту версию, которая отражает истину.
Я даже думаю, что в наши дни правда не пользуется особым спросом, несмотря на все разговоры о честности в отношениях с окружающими или с самим собой. По-моему, правда обычно чересчур груба и часто неприятна. Так что я вполне понимаю, зачем мы врем. Одного не могу понять: зачем мы столько врем о собственном вранье?
Наглядный пример. Моя бывшая супруга Марлен (она дантист) без конца стонала о своей страстной мечте играть на пианино, которой, дескать, никогда не сбыться. Причем стонала с обреченной миной человека, у которого обе руки угодили под лопасти комбайна. Меня это бесило.
— И что ж тебя останавливает, дорогая? — интересовался я. — Удалишь пару корней — купишь пианино. Сляпаешь золотые коронки, выдерешь зуб мудрости — вот тебе на уроки. Вперед!
Я выдавал все это с апломбом, который, как я теперь понимаю, многих злит. В моем воображении Марлен уже играла Пятую симфонию Бетховена.