... Повыв носом в землю на обычный ругательный распев, мать перевернулась лицом вверх, к небу, по ночи всегда затянутому черными, с холодными синими прогалами, тучами — и заорала ввысь, в эти именно прогалы. Она словно требовала возвращения отца уже не из земли, а с неба, где ему примерно и должно теперь быть: завтра сороковины. Но кричала она не о душе отца, совсем о другом. Она вдруг широким отчаянным жестом разорвала на себе от ворота почти до подола фланелевое домашнее платье, потом — ветхое, уже по-вдовьи неухоженное бельишко.
— Ты! — лежа, хрипло кричала она. — Самому не сообразить, а?! Растолковывать тебе?! Мозги уже стлели? Или и там нашел, где надраться? Не могу я так больше — терпелка моя кончилась! Хочу я тебя, олух! Гляди — всегда ведь поглядеть любил! — она шире развела руками края разодранных тряпок, и при слабом свете аэродрома Витька увидел слабые, в разные стороны свешенные груди с темными кругляшами, впалый живот и под ним — что-то треугольное, проволочно-курчавое, словно и виданное, а невиданное, отталкивающее, а притягивающее. Это как раз туда мать зазывала отца, просто рукой указывала, — Витька ощутил к нему какую-то безнадежную и жгучую зависть. Да что он такое для матери теперь значит, отец-то? На что ей чуть не сорок ночей выть при Витьке на этом бугорке? Отец, что ли, цветы для нее продает и машины моет?
— И ты, старый, гляди, не стесняйся! Ведь ты это меня пустовать оставил! Ты меня довел! — Она широко расставила колени, туго натянув уцелевший подол. — Уж не сам ли вместо Борьки норовишь? Ну, так принимайся!
Витька бежал прочь, прочь — сквозь цапучие лапы кустов и каменные набалдашники стел. Мелькнуло на краю погоста светящееся окошко Октавиевны. Он метнулся к сторожке — словно под защиту. Октавиевна открыла не сразу.
— Что такое, Витюшка? За каким бесом?
— Мама там... — дрожа, пролепетал он.
— Да что такого — мама? Что ни ночь тут голосит. Слышу, да не выхожу. Все они, вдовы-молодайки, так воют, на обратную жизнь мужьев выкликают.
— Октавиевна, она у меня совсем рехнулась! Все на себе порвала, голая, как на рекламе! И Богу орет, чтоб смотрел!
— Перед Богом заголяться не стыд. Бог как раз в голизне всех и сотворил.
— Так она на Бога, как на папку, ругается!
— До Бога пока-то еще долетит! А вот Князь Мира всегда близь погоста, ему, чай, и злорадно, что Бога костерят! Ну и пускай твоя мамка его потешит. Он тоже сильный начальник, а Богу — что? Ни жарко ни холодно. Да ты не трясись, а садись — чайком отогрейся, от страха отбейся. Нечего тебе на могилке — да такое смотреть.
Витька сел за стол и только тогда сообразил, что впервые оказался внутри сторожки. Она была невелика, но уютна и даже современна. Стоял на тумбочке телевизор “Самсунг”, в углу — холодильник “Ардо”, над эмалированным рукомойником с раковиной висело синее с оранжевым тигром, режущее глаз полотенце. Никаких там пучков трав, черных котов, ядовитых змей и прочего колдовского реквизита. Только на этажерке — какие-то темные толстенные книги, Да вместо чешской люстры под хрусталь, как у Дреминых — сборчатый бумажный колпачок с желто-коричнево-зелеными разводами. Когда он качался, вся комнатка наполнялась болотными тенями. Икон не было, но теплел на стене самодельный ковер с аппликацией — розовыми ангелами среди опрятных белых облачков.
— Хлеба нарежь, Витюшка, — покатила к нему по столу доску с буханкой Октавиевна. — А я живо-живо соберу.
Она выставила две дорогие толстые чашки: на одной, с американскими полосами и звездами, буквы USA, на другой — I LIKE DRINK. Витька принялся резать хлеб — по-хозяйски, как прежде отец, тонкими широкими ломтями во всю буханку. На третьем ломте нож запнулся вдруг обо что-то твердое. Витька решил — ость какая-нибудь или щепка, надавил было, но понял, что скорее переломится нож, чем перережется эта помеха.
— Что-то в хлебе, не поддается.
— Гвоздь какой, а то и болт. Нынче то и дело запекают. Скоро ключ гаечный или клещи сыщешь. При райкоме, поди, не бывало. Выкинь эту фиговину.
Витька раздвинул буханку до преграды и увидел: никакой не гвоздь, вообще не железка и не деревяшка — что-то длинное, тонкое, непонятно из чего.
— Батюшки! Небесно воинство! — подскочив, всплеснула руками Октавиевна. Она схватила буханку, разломила ее всю и извлекла кость — тонкую, но тверже железа, с характерным раздвоенным расширением в конце, как на курячьей кости.
— О-ох, Витюшка, знал бы ты, что нашел, — с каким-то страхом выдохнула Октавиевна. — Это ж та самая Чавкина косточка и есть! — И как-то назвала ее — как именно, он в ее шамкающем выговоре не уловил ( у нее челюсти вот уж два дня были в починке), но ему послышалось —
— Так буханка-то ваша.