Вероятно, я не лишен какой-то доли наивности, хоть и считаюсь отменным крысоловом. Наивность, впрочем, свойственна любому, невзирая на род занятий и социальный статус; даже люди невероятно жестокие — диктаторы, отцы народов и вожди, изобретатели лагерей и газовых камер — страдают ею ничуть не в меньшей степени, чем, например, рядовой обыватель. Обывателю хочется верить, что все вокруг хорошо или, в крайнем случае, не так уж плохо (ведь хуже может быть всегда); диктатор же искренне полагает, что трудится на благо нации и что признательные потомки не покинут светлый путь, начертанный в его гениальных сочинениях. Но все мы смертны, и через пару лет — в лучшем случае, десятилетий — реальность торжествует над наивностью, и бывший вождь предается анафеме. Sic transit gloria mundi, как говорили латиняне: так проходит мирская слава. Но я размышлял не о бренности славы, а о своей наивности. Мне казалось, что я представляю все применения гипноглифов, даже самые невероятные, с мирной и немирной целью, во зло и благо, на счастье и на горе. С их помощью можно было лечить, исцелять людей, забывчивых и нервных, воскрешать воспоминания, вселять уверенность, гасить стрессы и поддерживать страсть, внушать симпатию и даже развлекать. Еще с их помощью можно было уничтожать и калечить, навязывать свои желания, будить в человеке самое низменное, жуткое, первобытное — страх, необоримую ярость, ненависть, похоть. Я мог представить разнообразные сюжеты, один другого гаже и страшней: солдат-убийц, подобных запрограммированным роботам, неустрашимых киллеров-камикадзе, вернейших слуг, рабынь и рабов, покорных хозяйским капризам, людей с изъятой памятью, писателей, ученых, интеллектуалов, коих отныне не придется ссылать, гноить в лагерях, сводить с ума в психушках; наконец, я мог вообразить самое жуткое, чудовищное, беспросветное: человеческий океан, неисчислимые людские массы, зараженные иррациональным страхом или сокрушительной яростью — белые против черных, черные против желтых, и все — против рыжих и косоглазых… Но еще ужасней казались толпы, охваченные ликованием. Я видел, как, веселясь и ликуя, идут они на подвиг и на труд, текут к избирательным урнам, корчуют лес, копают землю и ложатся в нее миллионами — ложатся в вечную мерзлоту с застывшей улыбкой на губах и искренней радостью в сердце.
Такое — или почти такое — уже случалось, и все это я мог вообразить, но позабыл о масштабах. О том, что над миллиардами рабов должны стоять миллионы надсмотрщиков, над ними, в свою очередь, тысячи ответственных лиц — и так далее, и тому подобное, до самых главных боссов, командующих этим социальным криминалом. Скольких же придется обработать? Скольким доверить гипноглифы, необходимые для обработки? Скольких посвятить в секрет? И неизбежно наделить их властью — властью пастуха и дрессировщика с кнутом-гипноглифом в руках… И что потом? Ведь с властью расстаются неохотно… Это являлось совершенно невероятной, апокалипсической картиной, и я был вынужден признать, что метод бартоновских боссов и тоньше, и мудрее. Они, эти серые кардиналы, не собирались делиться властью с надсмотрщиками и пастухами; им было известно, где рычаги управления миром, где самая важная рукоять, которую надо давить и крутить. Чего же проще! Выбрав главного пастушка и контролируя его, они могли добиться тех же результатов, какие я вообразил в своей наивности. Добиться чего угодно, не раскрывая волшебных карт — того же ликования у избирательных участков или погрома рыжих и косоглазых. Их способ действий исключал фантазии и миражи — наоборот, он был реален, как рулевая тяга или клавиши рояля. Реален до судорог!
Когда мы выбрались из затора и покатили по Садовой, мое настроение поднялось. Все-таки я захлопнул крышку — тяжелую крышку над рояльными клавишами, прищемив кардиналам пальцы! Совесть теперь меня не мучила, сожаления не терзали, и акт свершенного мной насилия казался вполне приемлемым и даже где-то благородным. Если же говорить начистоту, откровенно и без обиняков, я ощущал себя защитником демократии, спасителем Билла Клинтона, Мадлен Олбрайт и английской королевы. Да что там Билл, Мадлен и королева! Спасителем мира, вот так! Конаном и Джеймсом Бондом в одном лице, который, совершив все подвиги, положенные по сценарию, вернется к своей Рыжей Соне. И, разумеется, к ее попугаю.