Да-да, на самой лодыжке — на фиолетовом чулке—забавный зеленый квадратик! Ну и чудило!
Часы пробили дважды. Скорее, скорее! Что-то растет, поднимается, захлестывает изнутри — и, не в силах выдержать гула, наполняющего голову, он отходит к окну... И волна спадает, только пена осталась на берегу. Волна уходит. Чудо кончилось. На стене,
над плитой, поблескивают шумовки и сковородки. Клочья бумаги валяются под столом. На сундуке, свившись клубком, дремлет кошка.
Рыцарь печального образа... Он только что стоял здесь — но его нет, его больше нет, его никогда не было.
И снова тянутся минуты, вязкие, как тина. Клим нетерпеливо кружит по комнате.
Последняя строчка осталась незаконченной. Тусклый рассвет просеивается сквозь занавеску. Клим спит, положив на руки лохматую голову. Перо стиснуто в пальцах. Чернила на нем высохли.
7
Собачьим бугром почему-то называли огромный пустырь, который раскинулся за городской окраиной. Здесь можно было найти все, что угодно, начиная с проржавевшей кабины грузовика марки АМО и кончая дохлыми кошками. Пустырь обрывался крутим берегом, на котором весной предполагалось начать закладку ТЭЦ.
Работать никому не хотелось: и потому, что седьмая пришла на воскресник последней, под свист и улюлюканье других школ, и гордость ребят была покороблена; и потому, что территория свалки, отведенная им для расчистки, казалась необозримой; и наконец потому, что просто приятно посидеть и всласть погреться под прощальным осенним солнышком.
Едва директор отходил подальше, десятиклассники собирались возле Шутова и Слайковского. И тот и другой приехали на своих велосипедах и даже не сняли со штанин защепок — они придавали обоим непринужденный, прогулочный вид и как бы подчеркивали, что в любую минуту они могут снова нажать на педали и помахать ручкой.