«До» было ясным, простым и светлым, как этот нетронутый снег, который мягко оседал под ее ногами. Школа, комсомольская работа, книги («Только на одну ночь, утром передай Горошкиной!»), мама... Когда она не дежурит в госпитале, так сладко нырнуть под одеяло и прижаться к ее большому теплому телу и рассказать ей все-все, про все удачи и неудачи, а потом лежать рядышком, тихо-тихо, и вместе думать, вспоминать о нем, об отце, и чувствовать, что когда они так вот лежат ночью, вдвоем, и только бледно-желтые лучи автомобильных фар медленно проплывают по стене и пропадают, коснувшись потолка,— чувствовать, что он тоже с ними, где-то тут, совсем близко — хороший, милый, добрый,— давний, не в армейской пилотке, а в кепочке козырьком на затылок — только что вылез из-под своей полуторатонки и, смеясь, вытирает ветошкой пахнущие бензином руки...
Да, все было ясно, светло и просто в этом мире -и радость, и даже боль — она тоже была простой и светлой...
И вдруг явились они — презрительные, уничтожающие, горящие холодным, негреющим огнем. В его стремительных всполохах ей чудились вокруг новые, незнакомые, колеблющиеся очертания — и снова, после краткого прозрения, все погружалось в ночь...
Так случалось и прежде—когда Кира объясняла ей, что такое псевдосфера Лобачевского или пространство и время Эйнштейна — все перемешалось, сместилось, выворотилось наизнанку, белый луч раздробился на пестрый спектр, статуи распались, обнажив ржавый, уродливый остов.
Она пыталась защищаться — ей отвечали:
— У мещан появился еще один адвокат!
— Но ведь все... Все думают иначе!..
— Все? Кто эти «все»? Картавина? Михеев? Леонид Митрофанович?.. Или Карл Маркс, Уитмен, Маяковский?..
Они размахивали могучими, блестящими палицами цитат — под их сокрушающими ударами ее возражения лопались, как грецкие орехи. Она боялась — особенно Игоря Турбинина с его иронией, безжалостной и острой, как скальпель. Клима она почему-то страшилась меньше, не говоря уж о Мишке, но Игорь... Одно сознание того, что все замечают, как она робеет перед ним, окончательно сбивало ее, и она говорила чепуху, явную чепуху, только бы скрыть свою растерянность, и терялась еще больше.
Вот тогда-то она впервые и подумала о Майе Широковой, подумала холодно, строго, как о незнакомой. Что она такое, Майя Широкова, умная или глупая, хорошая или плохая? И с тех пор она думала о себе непрестанно, анализировала, разбирала себя, свои поступки, свои мысли.
Но теперь ей вспомнилось: «Обыкновенные люди»,— сказала Наташа Казакова. Обыкновенные люди...
Да, есть просто обыкновенные люди!, В них нет ничего ослепительного, ничего сверкающего — да, не Зоя, не Корчагин,— но разве не имеет права человек быть просто обыкновенным, честным, делающим свое маленькое, незаметное дело?.. Разве мало таких?..
Вот и она, Майя Широкова,—тоже самый обыкновенный человек... Не хуже, но и не лучше других. Кончит школу, поедет куда-нибудь далеко-далеко, в Сибирь, сельской учительницей. О «них», о Кире она станет узнавать из газет. А у нее будет муж — не ученый, не писатель, но сильный, смелый и — вполне обыкновенный. И в доме у них будет много цветов, и она отправится с ребятами в поход по широким и голубым сибирским рекам, по Енисею, например, и будет жечь костры в тайге... А потом она превратится в старушку, и однажды съедутся все ее ученики. Она им скажет: я — обыкновенный человек, и совершила в жизни так немного, только то, что смогла, а то, что смогла — отдала вам.
Ей сделалось легко от этих мыслей, легко и немного грустно. Майя ускорила шаги, но полюбовалась причудливой сосулькой, притаившейся под выступом островерхой крыши. Наверное, так она продержится до самой весны, а потом растает на солнце и зажурчит в веселом ручейке...
Однако переулок закончился. Ветер хлынул ей в лицо, едва не сорвал шапочку, которую она успела прижать к ушам обеими руками.
....За окнами угасал серенький зимний день, когда пришла Кира. Она ворвалась, чуть не сбив с ног Майю — румяная, горячая с мороза, вся в снегу, с белым искрящимся налетом на бровях и пушистых ресницах.
— Ну и погодка!
Она, как всегда, сразу, одновременно, топала валенками, энергично сметала снег с пальто, развязывала платок, смеялась, обнажая ровные, с голубоватой каемкой по краям, зубы.
— Я думала, вдруг ты совсем не придешь,— сказала Майя.—Такой ветер...
— Никакого «вдруг» не может быть! А ветер — и чудесно, что ветер!..
Майя про себя вздохнула: вот у Киры всегда все определенно, без сомнений, она — как стрела, летящая прямо в цель.
Но сегодня Кира была не по-обычному возбуждена:
— Я встретила Гольцмана, они уже дописывают второй акт, явятся в семь.
— А сейчас почти пять,— всполошилась Майя.— А я еще картошку чищу! И уроки!..
— Да что ты до сих пор делала?.
— Убиралась...
Они уже стояли в комнате, Кира огляделась: еще влажный пол, чистенькие, выбитые дорожки, на комоде забытая тряпочка, которой Майя стирала пыль.
— Неужели ты не понимаешь, как им это безразлично! — поморщилась Кира и шутливо напала на Майю: — Ффу, нет С тобой сладу! Ну и мещанка же ты, Майка!