Он был виноват уже в том, что недостаточно твердо сказал: «Я занят»,— хотя он действительно спешил закончить отчет о воспитательной работе среди молодежи, над которым трудился с утра, еще не набив руку на отчетах; торопился еще и потому, что через час должен был проводить собрание на Ремзаводе номер два. Но он сказал «я занят» без необходимой твердости, и принятая им поза-символ: левая рука на телефоне, правая, с пером, как бы на излете замерла над чернильницей—эта поза тоже не оказалась достаточно выразительной, не такой, как, например, у Урбанского. И поэтому девушка с длинными косами, брошенными поверх пальто, умоляющим жестом прижала к груди ладошки и воскликнула: «Но вы нам так нужны!»— и вслед за ней ребята, довольно робко скучившиеся у порога,— те самые, что были свидетелями его позорной промашки с губной гармошкой,—заговорили, заперебивали друг друга, окружили стол, за которым сидел Женька, не то чего-то прося, не то требуя, Женька сразу не понял.
Однако на их лицах было такое выражение, будто речь шла о жизни или смерти, и Женька даже, устыдился — и своей позы, и этого «я занят». И тут он совершил новую ошибку: он поддался.
Ему показалось, что в темноватую, тесноватую комнату, окном на север, заглянуло солнце и хлынул свежий весенний воздух. И он отложил в сторону свой отчет, в котором споткнулся на восьмом пункте («на моральные темы прочитано 35 лекций»)—и слушал громыхающую речь лобастого—что-то про Карла Маркса, Ленина, революцию, кисейные занавески—и, впрочем, не столько слушал — очень уж запутанно говорил этот лобастый взлохмаченный парень — сколько посматривал на девушку в беретике, с бровями, похожими на маленькие крылья птицы, и темно-синими глазами, в которых билось тревожное ожидание. А она смотрела на лобастого, а иногда —на Женьку, и тогда Женьке хотелось, чтобы она подольше не отводила от него своего взгляда.
И все-таки это было еще не главное. Главная Женькина вина заключалась в том, что он забыл, что он — секретарь, и не только поддался, но и увлекся не меньше ребят, когда те стали читать ему пьесу, которую без его, Женькиного, согласия не хотел разрешать к постановке директор школы. Школа, между прочим, была та самая, в которой учился и Женька, но директор теперь там работал новый, и тем не менее Женьке льстило, что он избрал его, Карпухина, верховным судьей.
Думая об этом, он морщил нос и хмурил лоб, и выставлял широкую джеклондоновскую челюсть, но тут же губы его растягивала улыбка, и он хохотал —очень уж смешные были фамилии у героев, да и каждая реплика искрилась шутками, а Женька любил шутки; ребята хохотали тоже и смотрели на него восхищенными глазами, хотя он только всего и делал, что хохотал вместе с ними,
Евгений Петрович уже никогда бы не вел себя так с теми, кого он видел впервые, он уже понимал, что смех разрушает любые перегородки и уравнивает тех,, между кем всегда необходима известная дистанция.
Но в тот день Женька не был Евгением Петровичем, то есть он уже был отчасти, но еще больше он был просто Женькой, недавним инструктором райкома, и нет-нет да и забывал, что он — секретарь, товарищ Карпухин, Евгений Петрович Карпухин —и веселился, и хохотал, и даже похлопал раз веснушчатого, в очках, по плечу.
Только взглянув на часы, он вспомнил про ремзавод и сказал, что дальше можно не читать, искренне пожалев при этом, что ему не удалось всего дослушать. Но ему и так все ясно, ребята могут успокоить своего директора: он, то есть райком, пьесу одобряет, надо высмеять двоечников и хулиганов, да покрепче. Ему еще очень запомнилось, какая обрадованная улыбка озарила Серьезное строгое лицо девушки в беретике, и как она протянула ему билет с приглашением на спектакль. И лобастый — кажется, он-то и был автором — а вместе с ним и остальные — тоже просили его обязательно прийти на первую постановку, только парень с бледным, тонким лицом, едко усмехнувшись, предложил Женьке самому хотя бы позвонить директору по телефону. «А то еще потребует справку с печатью»,— сказал он.
Женька — не особенно, впрочем, сурово — погрозил ему пальцем — нехорошо так выражаться про директора! — но позвонить обещал. Он узнал этого парня: его на прошлой неделе принимали на бюро в комсомол, и он отвечал на все, вопросы до надменности уверенно и не понравился Женьке. Что-то и сейчас насторожило в нем Женьку, и уже надев плащ, он сказал, погладив голову с рано проступившей плешинкой:
— У вас там есть место... Перечисляются писатели. И все — иностранные. А русские как же? Например, Пушкин. Надо читать Пушкина. Или Толстой, например. Вы это место исправьте. А то что-то не того выходит...
Произнося эти слова, он и не подозревал, как много будут значить они в его судьбе и судьбе ребят, в их судьбах, которые скоро столкнутся, скрестятся, как стальные клинки.
Он же сделал свое замечание не то из-за некоторого укола самолюбия — сам он не читал ни Вольтера, ни Данте, о которых толковалось в комедии,— не то просто автоматически, потому что хотел ребятам добра.