Я поморщился, словно проглотил кислятину.
— Проходили.
— Понравился?
— Ещё как: я его дважды пересдавал.
Горюн понимающе улыбнулся.
— А я за все 10 лет, что мне отвалили за приверженность к старому, так и не смирился. Многие из бывших товарищей перелицевались и живут припеваючи. Когда в 48-м добавили ещё пятёрку, я только удивился, что выжил, и твёрдо решил, что обязательно переживу «гения социологии» и обязательно дождусь реабилитации — не себя, нет, любимой науки — и ещё посмотрю в подлые глаза псевдодрузей.
Он тяжело поднялся — и стало ясно, что очень стар, подошёл к печи, подбросил в топку дров и присел на корточки перед открытой дверцей, протянув руки, густо перевитые жилами, к теплу.
— Любимое место любого лагерника, — объяснил занятую позицию и уже от печи продолжил скупо рассказывать о своей судьбе: — Тогда мне крупно подфартило. Нас, человек 500, пригнали этапом грязной холодной осенью по бездорожью на захудалый золотодобывающий рудничишко на юге Хабаровского края, на замену тем, что сдохли от голода, холода и изнурительной работы в подземных выработках. Золотоносные жилы были бедными, больших затрат не стоили, а мы — почти задаром. Даже хоронить не надо: в заброшенный шурф сбросят, присыпят слегка и — баста. А на смену новых пригонят. Страна большая и вся в зоне. Обратной дороги с рудника нет. Кругом тайга непролазная, жилья вокруг на сотни километров нет. Выход только к морю и только летом, посуху, но там — пусто. Плашкоут придёт, выгрузит на берег скудные запасы на несколько месяцев и уйдёт. Живём в узкой долине, в распадке, вечно в тумане и мороси, как кроты ползаем под землёй от зари до зари и белого света не видим. Всё делалось вручную, киркой и лопатой. Породу и то вывозили на тачках — на карачках. Рудник и бараки наши находились в зоне, огороженной тремя рядами колючки и охраняемой грузинами на вышках. А рядом расположились покосившаяся деревянная обогатительная фабричка и посёлок охраны, ИТР и вольняшек, работающих на фабрике. Каждую субботу на расчищенную поляну плюхался АН-2 и забирал недельную добычу. Самыми популярными у нас были разговоры: как бы захватить пташку и мотнуть на большую землю.
Горюн поднялся с корточек и протянул руки над плитой.
— Никогда не согреть, — объяснил, виновато улыбаясь, и продолжил рассказ врага народа: — Если бы я застрял на руднике, то, несмотря на зарок, не выдержал, загнулся бы там. — Он немного помолчал, переживая заново возможный тупик. — Но — не судьба, — и снова замолчал, вспоминая спасение. — Однажды на утреннем шмоне перед угоном на рудник мне приказали выйти из строя и повели в караулку. Там передали в полное подчинение здоровому молодому еврею с типичной чёрно-кудрявой шевелюрой. Это был Шпацерман.
— Наш?! — вскрикнул я в радостной догадке.
— Он, — подтвердил Горюн, оторвался, наконец, отогревшись, от печки и присел к столу. — Работал главным инженером, жил в отдельном доме и уже имел четверых отпрысков.
— Как же он, горняк, попал вдруг в геофизики? — не удержался я с риторическим вопросом не по теме.
Горюн усмехнулся моей пионерской наивности.
— Членам партии без разницы, чем и кем руководить: колхозом или заводом, магазином или институтом, социологией или геофизикой — методы одни и те же: идеологическая накачка и неукоснительное следование руководящим партдирективам. А для производства всегда найдутся безыдейные и бездушные подчинённые, грызущие друг друга за место под партсолнцем. И ещё — недрёманное око КГБ.
Лучше бы он не напоминал об оке — мне сразу почудилось, что в замёрзшее окно кто-то за нами наблюдает, подмаргивая, и не сразу поверилось, что это мерцающая звезда.
— За мной должны сегодня прийти, — сознаюсь убитым голосом, и даже вроде бы горькая слеза капнула в стакан. А может, с носа. В такие отчаянные моменты отовсюду капает.
— Кто? — не понял Горюн.
Я, сбиваясь, рассказал, как по мальчишеской дурости почти расстроил помолвку начальника местного КГБ, татарина, умолчав, естественно, о неразделённой любви. Горюн внимательно выслушал, посмеялся и успокоил:
— За такое не садят, а дают втихую в морду, так что не попадайтесь ему на узенькой дорожке.
Больно-то надо! Хотя неизвестно, чьей морде стало бы хуже. Я уже два раза начинал всерьёз качать мышцы гантельной гимнастикой, используя топоры, насаженные на палку, но оба раза дальше вводного занятия дело, правда, не продвинулось. Почему-то стало страшно обидно, что за мной не придут, а элементарно начистят морду. Горюну-то что — его уже взяли, а меня, может, ещё возьмут. Если татарин зафинтилит по физии, вызову на дуэль. Чёрт! Мои пистолеты всё ещё в Париже. И про Шпаца охота дослушать.
— Куда он вас повёл-то? — спрашиваю, смирившись с битьём рожи. — На фабрику, небось? На каторжный труд, где вольные не хотят вкалывать?
Горюн весело улыбнулся одними глазами — они у него такие, что могут выразить всё.