Что мы получаем в итоге? Простую истину: все это не имеет значения для большинства тех, кто занимается естественными науками, принципиально и дальновидно избегает метафизических спекуляций и, скорее всего, счел бы воззрения Розенберга чудачеством, не имеющим никакого отношения к науке.
Тот методологический натурализм, который изначально присущ научной теории и практике, изучает, как надо исследовать реальность, и не определяет заранее ни форму, ни масштаб этой реальности. Такой натурализм – не вывод из научного метода, а его предпосылка. Рабочее предположение легко может окаменеть и превратиться в мировоззрение. Осложнения начинаются, когда мы предполагаем, что доступ к истине дает нам одна лишь наука.
Розенберг преувеличивает значение своих суждений – и с точки зрения формулировок, и с точки зрения доказательной базы. Он утверждает, будто наука учит нас, что нет никакой «моральной разницы» между добром и злом. Глупости! Могу лишь предположить, что он имеет в виду именно то, что наука не может сказать нам, что есть добро, а что зло: с таким утверждением я легко соглашусь. Но если вслед за Розенбергом поверить, что наука говорит, будто между добром и злом «нет моральной разницы», это будет противоречить самым фундаментальным инстинктам и ценностям человечества, а главное – вере в то, как важно бороться со всяким злом и несправедливостью.
Наука – важнейший инструмент, помогающий исследовать наш мир и жить в нем. Однако она высвечивает лишь часть картины, а не картину в целом. Считать иначе – пагубное заблуждение. А если мы хотим жить подлинно осмысленной жизнью, без полной картины нам не обойтись.
Эмпирическая этика
Наука и мораль
Все подростки бунтуют против банальностей и мудрости поколений – таков уж порядок вещей. Вот и я не исключение. В отрочестве я был, можно сказать, атеистом-догматиком, считал, что жизнь не имеет смысла, а моя смелая декларация бесцельности мироздания – акт интеллектуального мужества. Мне казалось, что у меня хватает храбрости говорить печальную суровую правду, а остальные пусть в свое удовольствие тешатся иллюзиями, что у жизни есть какой-то смысл.
Иконоборчество, конечно, занятие увлекательное, но не слишком продуктивное. Обратная сторона бунта против общепринятой точки зрения состоит в том, что от тебя ждут конструктивных предложений. С этим у меня оказалось несколько сложнее. Один вариант, впрочем, напрашивался сам собой. Некоторые учителя в моей школе, особенно молодые, находились под влиянием радикальных мыслителей шестидесятых годов XX века, которые считали, что моральные суждения отражают скорее личные чувства и установки, а не абсолютное добро и зло. Может, это была такая мода, но мне казалось, что это интеллектуальный нонсенс. Наверняка можно искать лучшую жизнь и по-другому, для этого не обязательно ни вдаваться в абсурдный своекорыстный индивидуализм, ни следовать скучным моральным условностям эпохи!
Ответ не заставил себя долго ждать: что хорошо и как правильно, подскажет наука. В то время это прекрасно решало мою задачу. Такой подход был и радикальным с точки зрения культуры, и строгим с точки зрения интеллекта. Этика – это метод принимать решения, которые либо способствуют, либо мешают человеческому благополучию. Поскольку наука в состоянии оценить человеческое благополучие, она скажет, что для нас хорошо, а что плохо, что полезно и что вредно. Все это определяется эмпирическими фактами, а не социальными условностями и личными чувствами. В сущности, я утверждал, что наука – это своего рода метаязык, который способен судить о ценности всех других форм человеческого дискурса и интеллектуальных начинаний.
В выпускном классе, перед тем как ехать в Оксфорд и изучать естественные науки как специальность, я поделился своими соображениями с некоторыми друзьями. Друзья бесили меня своей тупостью – они были не в состоянии уловить ни изящество, ни простоту моих предположений. Один возражал, что так называемые научно доказуемые «моральные ценности», за которые я ратую, не более чем эмпирические факты, описывающие условия человеческого благополучия, а значит, я приравниваю мораль к благополучию, что как-то сомнительно. Другой готов был допустить, что наука может участвовать в поисках ответов на моральные вопросы, но не признавал, что она на них отвечает. Эту непрошеную критику я отметал как заблуждения, мракобесие и лженауку и больше о ней не думал. Едва ли стоит добавлять, что мои этические воззрения оказались безнадежно наивными, но не стану скрывать, что у меня ушло несколько лет, чтобы выяснить, почему. Правда, в юности простительно стремиться к упрощенчеству.
Может ли наука быть основой морали?