Когда я была маленькая — ну, совсем маленькая, то вопросов на этот счет не задавала. А лет в пять, наблюдая за детьми и взрослыми в нашем дворе, спросила у матери насчет родственников, и она просто сказала, что никого нет. У нас был старый альбом, и там были собраны фотографии родственников матери, она даже рассказала, кто там есть кто, — но все дело в том, что все эти люди были мертвы задолго до моего рождения, уж так неудачно сошлись звезды. И я разглядывала их лица, находя фамильное сходство с матерью и понимая, что я сама вообще на них ни капли не похожа.
А у папаши даже альбома не было.
Только несколько фотографий из интерната, где он все время хмуро смотрит из-под длинной челки. И только на одной фотографии, где ему года полтора, где он сидит в кроватке, прижимая к себе игрушечного пластмассового зайца, он выглядел человеком — с доверчивыми и грустными человеческими глазами, круглыми и синими, как у Маринки и как у меня. А более поздние фотографии, их немного, но уже видно, что он очень хорош собой — но что ему от этого было пользы, когда он был просто никем? Лишенный корней, он вырос в злобного мизантропа. И я не думаю, что здесь полностью виноват интернат, мало ли людей выходят из интернатов и живут более-менее нормальной жизнью, стараясь дать своим детям то, чего сами были лишены в детстве, — семью, любовь, ощущение безопасности, представления о добре и зле? Но с папашей просто было что-то не так. Какой-то ген попался ущербный, и вместо нормального человека вылезло нечто жуткое и подавило в нем все, что было нормального.
Я вообще не помню его трезвым.
На единственной свадебной фотографии, которая была у нас дома, у отца хмурый настороженный взгляд — мать там счастливая, а он — нет, и я представить не могу ситуацию, в которой он был бы счастлив. Он не умел быть счастливым — та сущность, что жила в нем, не умела видеть свет. Но и тьма не приняла его.
Он словно был слепоглухонемым, и все, что вызывало в нем эмоции, — это возможность причинять боль.
Мне было шесть лет, он сидел в сквере за нашим домом, как обычно, мрачно пьяный, в обнимку с такой же пьяной бабой — он не шел домой просто потому, что не мог идти, до того был пьян. Но в голове у него бродили какие-то мысли и все еще искали выход.
Я увидела его там абсолютно случайно.
И я остановилась на безопасном расстоянии и смотрела на него. Я думала тогда, что вот у Наташки отец инженер, каждый вечер он гуляет с ней в парке, ходит с ней в кино, покупает ей неожиданные игрушки. У Женьки из первого парадного отец учитель, и она жутко этим гордится.
А у меня папаша никто. Меньше, чем никто.
А он что-то пьяно варнякал, его такая же пьяная спутница уже не подавала признаков интеллектуальной деятельности, хотя папаша что-то пытался ей рассказывать.
И тут он заметил меня.
Я уже знала, что ему до меня не добраться, а протрезвев, он ни о чем не вспомнит. И потому я подобрала увесистый камень, чтоб огреть его по пьяной башке. Я ненавидела его в тот момент, ненавидела ужасно, потому что он устраивал нам с матерью ад на земле. Нет, я не мыслила тогда такими категориями, но отлично знала: если он доберется до дома, то снова переколотит всю посуду, изобьет нас, а потом будет валяться в вонючей луже, а наутро пытаться дотянуться до кого-нибудь, чтобы ударить, без этого он не мог жить. И я сжимала в руке камень, прикидывая, как мне к нему подобраться, чтобы он меня не схватил.
А папаша смотрел на меня тяжелым взглядом и, казалось, все понимал.
А потом сказал, толкнув в бок свою собутыльницу, пытаясь прервать ее анабиоз:
— Смотри, это моя дочка.
Тетка пьяно кивнула, но вряд ли она меня видела. А папаша смотрел на меня, и глаза его горели яростным синим огнем.
— Видишь, какая маленькая стерва? — Папашу шатнуло в сторону, но он удержался. — Это моя. Красавица вырастет, видишь? Когда-нибудь она много беды кому-то наделает, такие всегда… Слышишь, Адель? Слышишь, я знаю… Ты всегда все слышишь. А ведь ты моя дочка, моя. И я тебя не бросил — вот смотришь волчонком, а ведь я не бросил тебя, хоть и мог… Твоя мать — тупое животное, но я не бросил ее из-за тебя, чтоб ты не маялась сиротой. А ты папу камнем хочешь… Эх, ты! А ведь я всегда с тобой, домой иду, потому что ты там…
А я всегда думала, что он идет домой нас избить.
И лучше бы он нас бросил, чем то, что он по итогу сделал. До сих пор так думаю, но вот сегодня отчего-то впервые задумалась: а ведь я могла тогда просто швырнуть камень ему в голову, и Маринка была бы жива. Мать тогда как раз была ею беременна, и Маринка родилась бы в доме, где нет пьяных драк, и мать была бы прежней. Никто бы ничего не узнал, никто бы даже не заподозрил меня тогда, и мы бы выросли нормальными людьми, у которых есть семья — которые, собственно, и есть семья друг для друга.
Но тогда я пожалела его.