И начинает подниматься, толкает коленями шаткий стол с облегчением, почти радостно, потому что боль, не имеющая выхода, невыносима. Жжет тебя изнутри, как проглоченная кислота, разъедает горло, пищевод и желудок до язв, до черных обугленных дыр, и гнев – единственный способ смыть ее, освободиться хотя бы ненадолго.
– Ребята! Рыжик, не надо. Ну пожалуйста. Зачем же так. Я уверен, что есть объяснение. Правда же, Оскар? У вас ведь была причина, – умоляюще говорит Егор, который не выносит истерик и драк, которому плохо, когда люди кричат, ослепленные злостью, и не слышат друг друга, Егор-миротворец.
Егор-трус, с отвращением думает Петя, и в ту же секунду боль оживает, протыкает ему горло.
Не то, понимает он вдруг с ужасной ясностью, опускаясь на липкий горячий диван. Мы все говорим не то. Задаем не те вопросы. Опять тянем время. Нам до сих пор страшно.
И, чтобы перестать бояться, вызывает в памяти горячее узкое лицо, и маленькие уши без мочек, и как она однажды положила босую ногу ему на колено, а потом укусила вместо того, чтобы поцеловать. И свою неутолимую, обреченную жажду, которая с тех пор одиннадцать лет подряд заставляла его открывать глаза по утрам.
– Кого вы видели? – спрашивает он хрипло и не узнает собственный голос.
– Я хочу знать, – с трудом произносит Петя, надеясь, что говорит правду. – Хочу знать кто.
И Егоровы причитания тут же обрываются на полуслове, воздух останавливается под высоким потолком, и даже два десятка приклеенных к столешнице свечей как будто одновременно перестают шипеть.
– Я не могу вам помочь, – говорит Оскар и встает, серьезный и бледный, с неровными красными пятнами на щеках. – Мне очень жаль, я выглянул слишком поздно. Они были уже далеко, под деревьями. Было трудно понять, что происходит, я не видел лиц, даже не был уверен, что… понял правильно. И решил не вмешиваться. Мне показалось, это не мое дело. Наверное, я должен объяснить, – говорит Оскар. – Хотя вряд ли сумею. Вам могло показаться, что я ввел вас в заблуждение нарочно. Это не так. Поверьте, дело не в вас, вы совершенно ни при чем. Я живу здесь, наверху, уже пятнадцать лет, даже в долину спускаюсь очень редко, мне ничего там не нужно. У меня есть помощники, но чаще всего я прекрасно справляюсь сам. Гости приезжают и уезжают, а я слежу за котлом, заказываю свежие продукты и выдаю лыжи в аренду. Не запоминаю лиц, не вмешиваюсь. Все остальное не имеет ко мне отношения. Понимаете? Все остальное – не мое дело. Мне казалось, хотя бы на это я имею право. Но теперь ваша подруга мертва, а я не сделал ничего, чтобы этому помешать. И за это прошу у вас прощения.
Тишина (разочарованная, огромная) раздувает гостиную, как лягушку. Утонувшие в сумраке стены разламываются и пропадают кусками, а кровлю уносит вверх, в черное небо. Облегчение не наступило, все осталось как было. Часовые стрелки застряли, время остановилось, и никто по-прежнему не свободен. Крошечный столик, треща от свечного жара, висит в пустоте, как горящий плот посреди реки.
– Такую сцену просрали, – говорит Вадик отчетливо, неприятно. Недобро.
– Ну что ж вы, Оскар, сейчас же ваш выход. Ведь красиво можно было сделать. Я-то думал, вы наблюдаете, подмечаете все, ждете подходящего момента. Вот-вот по стенкам нас тут размажете. Кульминация, разоблачение, все такое. А вы, получается, просто ждете, пока мы уедем, так, что ли? Потому что мы не стоим вашего внимания, и в понедельник – новый заезд туристов? Ну офигенно, блин. Офигенно! Нам-то что прикажете теперь, тупо встать и признаться? Чертов вы недоделанный Пуаро! – кричит Вадик и вдруг вскакивает, всклокоченный и дрожащий, с липким от пота лицом.
Неузнаваемый.
Сцены, которые время от времени спьяну устраивает Вадик, привычны и неопасны, а чаще всего – даже комичны. К тому же редко имеют конкретного адресата. Однако Вадик, который грубит Оскару и пинает хлипкую журнальную ножку, не пьян. Напротив, он мучительно, невыносимо трезв. Как будто с самого утра не выпил ни капли.
Испарина, расширенные зрачки и то, как у него прыгают руки, позволяют предположить, что трезвость причиняет ему немало страданий, прекратить которые легко двумя порциями виски. Старый дом набит алкоголем под завязку, по самую черепичную крышу, бутылки давно расползлись из бара и стоят повсюду: на полу возле диванного бока, посреди стола и на каминной полке. Не прячутся от Вадика, наоборот: похоже, будто прячется он. Напряженно старается держаться к ним спиной.
Перебравшему Вадику, если он вдруг принимается скандалить, можно налить еще и уложить спать. Попробовать рассмешить его, или пристыдить, или просто засунуть в такси. Назавтра он всегда виноват, и смирен, и не помнит обиды. Что делать с ним, когда он измучен, страшен и трезв до хрустальной ярости, не знает никто. Таким они ни разу его не видели.