И оставшиеся снаружи семеро вдруг жмутся друг к другу и смущенно замолкают. Перестают звать ее, как будто в самом деле лишились права вмешиваться сразу же, стоило им проснуться и вспомнить про кактусы, кошек и неотвеченные письма, недосмотренные сериалы и назначенные на вторник встречи. Потому что, в отличие от Маши, они действительно оправданы уже и свободны. Потому что спасатели будут здесь через каких-нибудь полчаса.
Потому что до ада все равно нельзя докричаться.
Стены в задымленном коридоре дрожат от жара. Потеют маслом охотничьи натюрморты, трещат глаза у медленно коптящихся оленьих чучел. Маша мчится, пригнувшись, защищая лицо ладонью. У нее за спиной с усталым грохотом рушится лестница, ведущая к спальням. Из-под двойной двери библиотеки жидко, как разлитая нефть, сочится огонь, пачкает паркетные доски.
Он здесь, думает Маша. Где-то здесь, ему нечего делать на втором этаже. Если только, конечно, ему не пришло в голову спасать какой-нибудь портрет Ленина, спрятанный на чердаке, или в последний раз полежать на маминой кровати – он внизу. И тогда я найду его. Ну же, Оскар, думает Маша. Добровольно запереться в этой деревянной коробке на пятнадцать лет – достаточное наказание. Совершенно необязательно в ней умирать. Давай, покажись.
И тут же видит его. Маленький смотритель Отеля прорвался внутрь гостиной неглубоко, всего на пару шагов. Четыре пузатых огнетушителя с сорванными пломбами лежат у него под ногами, похожие на пустые бутылки под праздничным столом. Ему удалось погасить две упавших с потолка балки и залить ковер сухой пузырящейся пеной, но пламя течет с потолка, из гибнущих верхних спален. Капает сквозь перекрытия, прожигая толстые диваны и кресла, струится вдоль стен и грызет плинтусы. Полсотни пропитанных химией квадратных метров – ненадежное, временное убежище, которое продержится от силы пару минут. И упрямый человечек не имеет права надменно задирать голову и делать вид, что не боится, изображать капитана тонущего корабля. Идиот, господи, ну какой же идиот, думает Маша, которая знает уже, что в смерти нет ни красоты, ни доблести. Надутый самоуверенный говнюк. Стоит лопнуть хотя бы еще одной балке, и весь гребаный потолок рухнет прямо нам на голову. И мы сгорим заживо, не сходя с места, мы оба.
– Да вы охренели! – кричит она и хватает его за плечо, разворачивает к себе. – Какого черта!..
И осекается, потому что не находит в Оскаровом лице ни надменности, ни упрямства. На лбу у него глубокая рваная царапина, бледные щеки измазаны сажей и кровью, рот полуоткрыт. Это лицо пусто, как будто там, внутри, под обмякшими мышцами и кожей, в эту секунду нет человека.
Да что с ним такое, сотрясение? Ударился головой? Какой-то стоячий обморок или паническая атака, черт, да он просто не может пошевелиться, вдруг понимает Маша и неожиданно вспоминает далекий, невинный первый день на горе и свое странное желание схватить этого бледного человечка на руки и приподнять, и думает о том, что у этого желания, оказывается, все это время была причина, потому что это ведь правда ей по силам. Даже если он будет сопротивляться или, наоборот, свалится ей под ноги – неважно, она сможет его вытащить. Взвалить на плечо и пробежать десяток метров до входной двери.
Вероятно, ей не стоило думать так громко, потому что злопамятный старый дом слышит ее и реагирует сразу, действует на упреждение. Судорожным предсмертным усилием разламывает надвое зеркальную стенку в баре и вытряхивает ее на пол всю, целиком. Восемьдесят литров отборного виски и еще тридцать – чистой как слёзы русской водки сливаются с копчеными французскими коньяками, с текилой, кашасой и кальвадосом, и все разом забывают о своем изящном предназначении, превращаются в тупую и страшную спиртовую смесь. В гремучий коктейль Молотова.
Бар взрывается некрасиво и грубо, как цистерна с бензином. Ударная волна вырывает кусок внешней стены, убивает снаружи десяток крошечных туй и выламывает дверь в коридор. Наполняет его спрессованным пламенем насквозь, на всю длину, как тоннель метро, и сжигает картины в тяжелых рамах, обои, и лампы, и сырой паркет, и прихожую с грудой брошенных курток и ботинок. Отрезает путь к отступлению.
От грохота Оскар вздрагивает и, моргнув пару раз, возвращается в свое тело. В буквальном смысле приходит в себя, снова становится кем-то, одушевленным и слышащим, каким-то очень по-человечески испуганным, и это хорошо. Даже если больше нет смысла хватать его и нести, выбивать дверь плечом; даже если бежать уже некуда, все равно она рада, что он проснулся. В одиночку ей было бы гораздо страшнее.
Неужели я сейчас умру, думает она, разве это возможно, что я умру, по-настоящему, насовсем, разве это нужно, чтобы я умерла, как глупо все получилось, как жалко.
– Нам сейчас будет очень больно, – говорит она и обнимает чужого человечка за шею крепко, сцепляет пальцы на узком затылке, и заглядывает в темные расширенные зрачки, и плачет, потому что не хочет боли ни себе, ни ему.