— А я сейчас, — крикнула она с кухни, — чайку согрею. Вы любите чай? С шоколадными конфетами… Нам с вами надо познакомиться, меня зовут Таней. А вас?
Хозяйку звали Александрой Ивановной, и фамилия у нее была красивая — Веденичева. Но от чая она отказалась и, посидев чуток, ушла, оставив нехорошее какое-то воспоминание о себе, и Таня решила, что старая эта женщина осудила ее мрачным своим судом.
«Ну за что? — думала она. — Что я ей сделала плохого?»
Ей было горько так думать и хотелось плакать от незаслуженной обиды, от волнения, которое испытывала, думая о муже, и от одиночества. И вчерашний вечер ей показался таким нереальным и случайным в теперешней ее жизни, что она вдруг подумала о нем, как о позабытом уже сне.
И когда она стала мыть вчерашние тарелки, дешевые, фаянсовые, с остатками винегрета, она не сдержалась и стала с каким-то щемящим удовлетворением тихо и с наслаждением плакать. Слезы ее падали на тарелку, которую она мыла скомканной мочалкой, и в размазанном свекольном соке слезы ядовито розовели. Это было странно — сидеть над грязной тарелкой, всхлипывать, роняя слезы, и, не думая ни о чем, видеть, как розовеют они на фаянсе.
Но Саша Николотов ни разу не видел ее слез и не слышал жалоб. И теперь, когда у них была маленькая, но удобная для двоих квартира с газом и ванной и пусть без горячей воды, но все-таки со всеми удобствами, была прекрасная лодка с мотором, на которой они каждый выходной уносились далеко от города, на песчаные белые пляжи, он понимал и оправдывал радость своей, жены, считавшей, что им наконец-то повезло в жизни. Здесь была удивительная река! Чистая и теплая, с бесконечными песками, на которых порой и следа человеческого не было… И очень рыбная река. И Таня заслужила, конечно, эту реку и эти пляжи.
…Ночь была ясная и ветреная. Было холодно. Николотов сидел на деревянной лавке в душном тепляке. Клонило ко сну.
В тепляке вяло и глухо постукивала, остывая, раскаленная железная бочка из-под горючего, превращенная в «буржуйку». Облупившаяся рация трещала и шипела, щелкала, как костер. На подоконнике лежали рукавицы солдата-сверхсрочника, который сидел на корточках перед топкой и смотрел задумчиво на угли. Гусеничный трактор его, тягач, ни разу не таскавший плуги в поле, стоял рядом с тепляком, рядом с пожарной машиной, дежурившей тут на всякий случай. Солдатские рукавицы с указательным пальцем были огромные и грязные, залоснившиеся от рычагов и масла.
Летчики слушали и не слушали рацию, томясь в ожидании, и молчали. Хотелось спать. В шипенье и треск эфира врывались голос Брагина, голоса летавших пилотов. Николотов ждал, когда запросит посадки восемьдесят вторая. Он уже слетал по маршруту, все прошло гладко, и теперь ждал полета в зону. Штурман его был в воздухе.
За стенами тепляка в ветреной тьме расцвеченного аэродрома гудели машины, сотрясая округу, выруливая на осмотр, прогоняли двигатели и стихали. В тепляк входили с ветром и холодом пилоты и штурманы, жмурились на яркую лампу, прощались до завтра.
Вернулся из зоны Володя Мартынов, сосед, снял перчатки, похлопал ими в «ладошки», подмигнул Николотову.
— Ночевать? — спросил он.
— В зону еще… Надоело ждать… Не слышал, как там восемьдесят вторая, на маршруте, что ль? Потерял я ее…
— Найдешь, — сказал Мартынов, протягивая руку. — Дай-ка мне.
Николотов знал, что Володя всегда курит папиросы, и неохотно сунул руку в карман, в котором слежалась не оконченная еще пачка «Памира»: город скверно снабжали сигаретами.
— Сигареты, — сказал он, предупреждая.
— Термоядерные?
— «Памир», — ответил Николотов, доставая сплющенную пачку, в уголке которой сжались шесть худеньких сигарет. — Жалко отдавать, — сказал он. — У меня от папирос, от картонки этой тошнота. Термоядерные! Надо вообще-то на махорку переходить…
Оба они закурили. Мартынов стоял перед ним, сунув под мышки теплые перчатки на меху, и с наслаждением курил, щуря глаза. В меховых одеждах, в унтах он казался еще меньше и толще… Дома у него жил щегол в клетке, которого он кормил подсолнушками, а в ведерном аквариуме размножались гуппи.
— Все толстеешь, — сказал ему Николотов, хмуро оглядывая его.
— Норма.
В трескучем эфире раздался вдруг щелчок, и Брагин резким своим, каркающим голосом ворвался в тепляк:
«…Вам на проход».
И опять щелчок и опять текучий треск.
«Понял — на проход», — отозвался летчик.
— Это какой запрашивал? — спросил Николотов.
Штурман, склонивший голову на стол, ответил, зевая в руку:
— Двадцать третий.
— А, черт, пора бы ему…
Мартынов, обжигая пальцы, дотла докурил сигарету, шагнул к «железке», тяжело оперся на плечо солдата, который смотрел на угли, бросил окурок в топку и, без слов пожав Николотову руку, ушел.