В голосе его не то угроза, не то обида и злость прозвучали: Барабанов не понял. Он только видел, как Пал Зорич, сидя на стуле, тер себе пальцами лоб и морщился, будто от боли.
Однажды, когда отошла в сторонку и притихла первая гроза с ливнем и ивы над крышами светились сенной и неясной зеленью, Барабанов лежал на груде осиновой дранки и, жмурясь, смотрел в небо. Там летали стрижи, и казалось ему, будто они царапали небо. Все было хорошо в мире и понятно. Пахло отсыревшей дранкой и землей. Грело солнце.
Маленькая девочка сидела около Барабана на корточках и отбирала для детской какой-то забавы щепки. Барабанов слышал ее, и ему хотелось с ней поговорить.
— Зачем ты их собираешь? — спросил он, глядя в небо.
— А потому, что мне нужно, — сказала девочка.
Барабанов задумался и сказал:
— Все законно. — И надолго умолк.
«Вот небось люди на меня смотрят, — думал он. — Времени у меня свободного много… Лежу вот…»
Но вставать ему не хотелось, и он чувствовал, что еще немножко — и он уснет, забудется, согретый солнцем, и сон будет сладким на этих пахучих, влажных дранках.
«А почему бы и нет? — думал он. — Это бездельники свободного времени не имеют. А у меня все законно! Я свое отработал, потому и время свободное. Свободное — значит послеработное. А когда без дела, какое же тут свободное время…»
Он пересилил себя и спросил опять у девочки:
— А куда улетают стрижи, ты знаешь?
— На юг, — сказала девочка.
— Все правильно. В Африку.
Девочка была занята делом и отвечала Барабанову из вежливости. Он это чувствовал и улыбался.
— А ты знаешь, что там живут крокодилы? — спросил он.
— Да, — сказала девочка.
— И что есть на свете такие бесстрашные птички, которые чистят им зубы?
Девочка промолчала, и Барабанов сонно взглянул на нее, на маленькую эту, неразговорчивую землячку в красном платье, и рассмеялся.
На лугу паслись лошади, и слышно было, как они жамкали большими зубами, срывая короткую траву, и как глухо гудела сырая земля под копытами жеребенка, который был сыт и весел.
— Ты не веришь, что есть такие птички? — спросил Барабанов.
Девочка улыбнулась, наконец, и сказала:
— Он съест… Я знаю…
— Не-ет, — сказал Барабанов. — Он хитрый. У него много-много зубов во рту, и когда он поест, у него в зубах мясо застревает. А птички это мясо едят. И им хорошо, и крокодилу тоже. Во как все в мире-то хитро устроено! А ты и не знала…
Девочка задумалась на мгновение, забыв о дранках, но насупилась обиженно и, ни слова не говоря, пошла прочь. Ноги ее были худые и поцарапанные, а задники растоптанных сандалий соскакивали на ходу и скользили по пяткам. Барабанов смеялся ей вслед и был очень доволен собой.
Потом он лег на живот и, отогревая спину, подумал сам о крокодиле, который лежит, наверное, сейчас под солнцем в далекой Африке на берегу огромной реки, а маленькие птички дерутся у него в пасти из-за крошки мяса, застрявшей между зубов. И о лошадях он подумал, о кочке с зеленой и острой травой, к которой подошли две лошади с большими черными гривами и мирно, не отгоняя друг друга, спокойно щипали эту окрепшую и набравшую соки траву.
Около них резвился жеребенок, и непонятно было, чей он…
Все хорошо было в этот солнечный, теплый день, когда ушла за лес отгремевшая туча, промочив землю, когда распускались ивы и нежнела в бурой земле молодая трава. И чувствовал себя Барабанов счастливым человеком.
Сам не понимая своей радости, засмеялся он беззвучно, когда увидел, как жеребенок потянулся мордой к одной из лошадей, к той, которая покостистее как будто была и не такая гладкая, как другая.
«Она и есть ему мать», — подумал он счастливо и, разморенный полуденным солнцем, заснул с блаженной улыбкой на небритых щеках.
В этот день он рано вернулся домой и, когда отворил тяжелую дверь, ощутил вдруг всем своим нутром, зрением, обонянием, слухом своим, кожей, как летучая мышь, и лишь потом осознал восторженно, что в доме сестра. И когда с перехваченным дыханием, откашливаясь, закрывал за собой дверь, только тогда отчетливо увидел ее в доме и, взволнованный, пошел к ней, гремя стульями, которые попадались на пути, и путь этот казался ему бесконечным.
А она, большая и широкоплечая, в синем каком-то старческом платье, увидев его, села обессиленная на краешек лавки и заплакала.
Она жалобно сказала:
— Мить…
И еще раз протяжно, как лосиха своему детенышу:
— Ми-и-ить…
— Ну что ты!.. — сказал он. — Ну что ты!..
Он что-то ласково и утешительно говорил ей тихим голосом, не скрываясь в чувствах, и, боясь дотронуться до нее, стоял над ней, опираясь на свой прогнувшийся костыль. Он ощущал на лбу и на верхней губе тягучие капли пота, готовые поползти книзу по лицу. Голос его звучал нежно и просяще. Но наступило какое-то мгновение, когда он услышал вдруг свой незнакомый гулькающий голос. Тогда он, присев на лавку, сказал спокойнее:
— Давно пора.
Она ему ни слова не сказала ни раньше, когда он утешал ее, ни теперь, после этих слов, но он и без слов сразу все понял, как только увидел ее, понял по жалобному плачу и по той гримасе, которая изуродовала ее без того некрасивое, скуластое лицо, что она ушла от мужа.