Быть может, наша жизнь нам только снится? Кто же тогда ее творит? В сущности, мать не ошиблась, разве что самую малость. Совершенно очевидно, что она желала своему сыну жизни, состоящей из долга и ответственности, но вдобавок и судьбы. Судьба, которая, разумеется, была бы продолжением ее собственной, — вот в чем единственная ее ошибка. И чтобы добиться этого результата, она решилась. Она сразу вынудила меня удалиться, уйти — конечно, не из ее дома, не из ее существования, конечно, не сегодня, не в этом году; скорее раньше, чем она сама это обнаружила, в то время как я оставался, продолжал жить бок о бок с ней, даже в то время как я продолжаю делать это и разговаривать с ней обо всем и мои глаза настойчиво ласкают ее, словно безмолвную старую статую. Уйти, погрузиться в отрешенную учтивость, которая не позволяет ей узнать обо мне что бы то ни было, удалиться в некое подобие ссылки, из которой не возвращаются, — и все это без единого громкого слова, без лишнего жеста, который поколебал бы что-нибудь, спас бы что-нибудь. Чтобы никогда уже не возвратиться, ничего больше о ней не знать. Не понадобилось даже покидать ее, покидать отчий дом. Но это она тоже, должно быть, предвидела. Чего только она не способна рассчитать, предусмотреть!
А если мир принадлежит лишь самому себе — то есть никому? Зачем тогда судьба? Ты подумала об этом, мать?
Книга третья
Я вижу его и говорю:
— Не может быть! Неужели это ты?
Я не слышала, как он вошел, обнаружив его только тогда, когда он возник передо мной. Словно из-под земли появился. Это ему свойственно. Я никогда не смогу к этому привыкнуть. Это мой муж — волосы всклокочены, одежда в лохмотьях, перепачкана грязью. Волна то ли тревоги, то ли счастья затопляет мне сердце. Я гляжу на его серое от пыли лицо, на обсыпанные той же пылью брови и волосы. Но больше, чем даже его вид бродяги, меня поражают его устремленные на меня, полыхающие свирепой радостью глаза. Не знаю. Не знаю, чувствовала ли бы я больший ужас перед грабителем. Смятение, охватившее меня при его внезапном появлении, похоже, в свою очередь достигает и его. Но он возвращает его мне в совершенно жуткой улыбке.
Я нахожу в себе силы заговорить снова. Но голос помимо моей воли дрожит, когда я спрашиваю:
— Где ты пропадал все эти дни?
В зубах у него хрустит и лопается короткий смешок. Это единственный ответ, которым он меня удостоит? Но нет, резким, отрывистым голосом, как обычно в минуты возбуждения, он произносит:
— Оставь. Не думай об этом.
Его взгляд падает на табурет. Он тотчас подходит и садится. Он вновь обретает прежние привычки, как если бы ничего не произошло, как если бы и не было этого многодневного отсутствия. И, едва усевшись, забывает о моем существовании и тем более о том, почему он здесь и как здесь очутился. Пристальный взгляд его устремлен в пустоту.
Потом он вскидывает голову. Озирается вокруг с видом человека, учуявшего опасность. Настороженно смотрит на меня, хотя я и не пошевелилась, и, словно не узнавая, продолжает недоверчиво меня разглядывать. Потом, будто только сейчас обнаружив, что это я, улыбается. Я чувствую, как дрожат мои губы, как они кривятся от подступающих к ним рыданий, которые я должна задушить.
Я тоже улыбаюсь из глубин моего отчаяния, лечу, не меняясь в лице, над пропастью, отделяющей муку от восторга. Стою перед ним сияющая и несчастная. Я знаю: от того, что он здесь, он не стал для меня более досягаем.
Внезапно происшедшее в нем изменение изумляет меня. Я думаю: с таким веселым, доверчивым лицом он просто превратился в ребенка. Я вижу все сквозь пелену слез.
— Рашида! Рашида! Что это тебя словно к месту пригвоздило? — кричит он. — Очнись!
С улыбкой на губах он своей стремительной, бесшумной поступью отправляется за столиком и, возвратившись, ставит его передо мной. Я в свою очередь выкладываю на стол полбуханки хлеба и тарелку с салатом из огурцов. Потом иду за шкаф, стоящий подобно ширме в глубине нашей комнаты, и приношу оттуда кастрюлю.
Говорю:
— Все холодное. Я тебя уж и не ждала. Но разогреть недолго, вот увидишь. Это как раз то, что ты любишь.
— Хорошо, иди, иди.
Он говорит: «Иди, иди» — и машет рукой. От его взгляда, а в особенности от голоса у меня подкашиваются ноги, оттаивает смерзшийся внутри ком.
Быстро выхожу, не решаясь на него взглянуть.
Вернувшись немного погодя в комнату, я чувствую, что вооружена тайной уверенностью. Это радость, мое драгоценное достояние; я молча упиваюсь ею, пока сную туда-сюда, выполняя свои нехитрые обязанности. Я знаю, других причин нет. И никогда не будет.
Я подаю на стол.
— Ну как, ничего?
— Превосходно.
Он отвечает уже с плотно набитым ртом. Это жареная баранина с петрушкой, шафраном и свежими помидорами. То, что нужно, когда жарко.