Ульрих читал телеграмму. Смотрел на меня и не видел меня. Протянул листок. Дядя сообщал, что во время бомбежки погиб отец Ульриха. Аннемари невредима.
«Хочу верить, что ты встретишь эту скорбную весть как настоящий солдат, мой дорогой Ульрих».
— Я знал, что должно было случиться несчастье, — отрешенно проговорил Лукк. — Ты можешь мне сказать: почему я знал? — Ульрих беззвучно плакал, будто казня себя — предвидел, предчувствовал беду и ничего не сделал, чтобы ее отвратить. — Потом взял себя в руки. Ополоснул лицо. Пробормотал: — Извини... Надо дать телеграмму сестре.
Ульрих долго и трудно писал телеграмму. Заглянул через плечо — о чем пишу я. Потом мы напились. Я второй раз видел пьяным Лукка. Он жалел Аннемари, отца, себя, меня, Германию, Россию и вообще «весь этот несчастный мир».
Один раз с ним уже было такое, вскоре после того как вступила в войну Америка.
— Мне кажется, силы Америки еще долго будут отвлечены на Японию, — сказал я, — и вообще Америка не скоро придет в себя после Пёрл-Харбора.
— Ты не знаешь, что такое Америка, — ответил он, посмотрев на меня с превосходством. — Ты увидишь, что станет скоро с Японией.
Мы сидели в баре. Кругом слышались хвастливые речи: по радио только что сообщили о двух эсминцах, потопленных немецкими подводными лодками. Лукк неверным жестом показал на слушавших радио и едва слышно пробормотал: «Болваны!»
Тогда он тоже был пьян, но не так, как сейчас.
И еще я вспомнил.
На площади маленького приднепровского городка вешали партизан; один из них крикнул: «Всех не перевешаете, скоро до вас черед дойдет!»
— Долго все это будет продолжаться, Франц? — спросил Лукк.
Какой смысл он вкладывал в эти слова? «Долго ли будет сопротивляться Россия?» Нет, было не похоже.
Лукк начинал говорить со мной о вещах, о которых вряд ли заикнулся бы в беседе с кем-нибудь другим.
— Ты лучше знаешь характер советских людей и вообще весь уклад их жизни. Ты можешь мне ответить, почему в Советском Союзе не происходит того, во что все мы верили, начиная войну? Почему нет восстаний в Закавказье, в Средней Азии, почему Советский Союз не развалился, когда мы были на Волге?
Я не торопился с ответом.
— Ответь честно. Ты думаешь, у нас есть еще шансы выиграть войну? — продолжал он. — Или все эти жертвы и разрушения зря или все уже ясно?
Я посмотрел ему в глаза и сказал негромко, будто самому себе:
— Все ясно было очень давно, Ульрих. А если честно, мне кажется, что сейчас каждый, кто по-настоящему предан Германии и думает о ее будущем...
Он посмотрел настороженно:
— Прошу тебя, не надо.
Я пожалел, что начал разговор. И тут Ульрих неожиданно произнес слова, которые имели особый подтекст: «Кругом стены. Они имеют уши». Значит, я должен опасаться других, а не его. Ему я могу верить... Как он верит мне.
Не переступил ли я дозволенной грани, не слишком ли доверился «новым впечатлениям», не обманулся ли, не принял ли желаемое за действительное? Но мне нужен помощник... Именно сегодня я был обязан сделать первую попытку... И, если понадобится, умело и тактично отступить.
Я знаю, что Лукк честен. Увы, мал этот ключик, чтобы понять человека до конца. Однажды я спросил его: «Что же ты, Ульрих, не пошлешь ничего домой с фронта?» Он посмотрел на меня нехорошо и в свою очередь спросил: «А почему ты не пошлешь?» Оба горько улыбнулись. Кругом только и разговоров было что о трофеях, посылках, о сроках доставки... Он честен... Но разве мало честных немцев дало обмануть себя фашистам?
— Да, да, я прекрасно понимаю: стены имеют уши. Только... это когда-то кончится, Ульрих, и тогда дорого придется заплатить... кому-то.
— Ты сказал «кому-то», значит, — сомневаешься.
— А ты? Разве не становится сомневающихся все больше и в Германии, и здесь, на фронте?
— Но скажи, неужели ты думаешь, что одно-два, пусть серьезных поражения под Москвой и Сталинградом могут произвести решительный переворот в умах? Сколько сражений других мы выиграли?! Да, да, после Сталинграда в Германии был траур... Но он только еще больше сплотил нацию. Тебе это, быть может, не так просто понять...
— Мне почему-то кажется, Ульрих, что говоришь ты все это, чтобы не меня — себя убедить.
— Скажи, бывают минуты, когда ты жалеешь, что сменил родину?
— Быть может, мы когда-нибудь с тобой об этом поговорим, Ульрих. Только я очень бы хотел, чтобы ты знал, как люблю я Германию и ее народ. Нет, нет, не тех, кто готов кричать с любого амвона: мы арийцы, мы высшая раса, нам дозволено все! Люблю другую Германию и верю в нее.
— Боже, подумать только на минуту, что нас кто-нибудь может слышать. О чем говорят два германца? Что за странная пора настала?
— Я хотел бы больше думать о той поре, которая настанет.
Ульрих посмотрел выжидательно. Он желал услышать конец фразы.
Я сделал вид, что не готов говорить об этом... сейчас.