Мог ли я кому-нибудь сказать, что то был не я? Или что я был другой? Нет, не было решительно никакой возможности объяснить поступок, который в глазах всех должен был выглядеть непоследовательным, так как противоречил самой моей сути.
То есть, как видите, я с совершенно ясным сознанием шествовал по главной дороге безумия, которая и распахнулась отныне передо мной, как дорога моей жизни, где рядом со мной шли все остальные мои «я», такие отчетливые, такие живые.
Но я потому и был безумен, что у меня было зеркально точное сознание своего безумия, в то время как вы, что идете той же дорогой, но этого не замечаете, вы — в здравом уме, тем более здравом, чем громче вы кричите тому, кто идет рядом:
— Что? Я — вот этот? Чтобы я был такой?! Да ты, видно, ослеп! Да ты с ума сошел!
5. Насилие
Между тем кража — по крайней мере в тот момент — была неосуществима. Я не знал, где лежали нужные мне бумаги. Последний из подчиненных Кванторцо и Фирбо был больше хозяином в моем банке, чем я. Когда я приходил туда подписать какую-нибудь бумагу, служащие даже не поднимали глаз от конторских книг, а если кто и взглядывал на меня, то в его взгляде ясно читалось, что он не ставит меня ни в грош.
И тем не менее все они усердно на меня работали, как бы укрепляя тем самым скверную репутацию, которой я и без того пользовался в городе — репутацию Ростовщика. И никому и в голову не приходило, что за это усердие я ему не только не благодарен, не только не склонен воздавать хвалу, а наоборот — могу чувствовать себя им оскорбленным!
Ах, какая привычная, какая застарелая тоска царила в моем банке! Эта перегородка из рифленого стекла, которая шла через все три зала и в каждом была прорезана пятью маленькими, забранными изнутри, круглыми окошечками, такими же желтыми, как карниз и рамы больших стеклянных пластин, ее составлявших, и эти чернильные пятна тут и там, и бумажная полоска, скрепляющая разбитое стекло; и пол из старых глиняных плиток, стершихся во всех трех залах посредине и под каждым из пяти окошечек; и весь этот наводящий тоску коридор, ограниченный с одной стороны стеклянной перегородкой, а с другой такими же пыльными стеклами больших окон, по два в каждом зале; и эти колонки цифр — карандашом и пером — и на стенах, и на испачканных чернилами столах, стоявших у окон; и облупившиеся карнизы, с которых свисали широкие, пыльные, закопченные занавески; и застарелый запах плесени, смешанный с едким запахом конторских книг и сухим запахом печи, проникающим с первого этажа! И отчаянная меланхолия, которой веяло от нескольких старинной формы стульев, стоявших подле столов, стульев, на которые никто никогда не садился, а все отодвигали и так и оставляли — совсем не на месте, там, где стоять этим бедным стульям было обидой и наказанием.
Всякий раз, когда я туда заходил, мне хотелось спросить:
— Ну зачем здесь эти стулья? Кто приговорил их стоять там, где ими никто никогда не пользуется?
Но я сдерживал себя, и не потому, что вовремя соображал, что в подобном месте жалость к стульям всех изумила бы и даже могла показаться циничной, — я просто понимал, как всем будут смешны эти чувства: они могли показаться странными у человека, который почти не думает о своих делах.
Когда я в тот день вошел в банк, я увидел, что мои служащие столпились в последнем зале и хохотали, слушая пререкания Стефано Фирбо с неким Туроллой, над которым все потешались за его манеру одеваться.
— В длинном пиджаке, — говорил бедняга Туролла, — я, и так маленький, буду казаться еще меньше.
И он был прав. Но при этом он не понимал, как смешно на нем, таком коренастом, таком серьезном, с большими карабинерскими усами, как смешно выглядит на нем куцый пиджачок, оставляющий полностью на виду его крепкие круглые ягодицы.
И вот сейчас, весь исхлестанный насмешками, красный от испытанного унижения, еле сдерживающий слезы, он только поднимал, заслоняясь, свою маленькую ручку, боясь сказать Фирбо:
— Господи боже мой, что вы такое говорите?
А возвышавшийся над ним Фирбо смеялся ему в лицо и кричал, яростно отталкивая его поднятую руку:
— Да что ты знаешь? Что ты понимаешь? Ты не знаешь даже, как «о» пишется, хотя оно так на тебя похоже!
Когда я понял, что речь шла о каком-то человеке, просившем у банка кредита и приведенном сюда именно Туроллой, который ручался за его честность, в то время как Фирбо утверждал обратное, меня охватил приступ яростного гнева.
А так как никто не знал об испытываемой мною тайной муке, никто и не понял, почему я так разъярился, и все просто остолбенели, когда я, оттолкнув с дороги нескольких человек, налетел на Фирбо:
— А ты, а сам-то ты что знаешь? По какому праву ты навязываешь другим свое мнение?
Фирбо растерянно обернулся и, увидев, в каком я состоянии, едва поверил своим глазам:
— Да ты что, с ума сошел? — заорал он.
И, сам не знаю как, я швырнул ему в лицо оскорбление, от которого все буквально онемели:
— Да, сошел, так же сошел, как твоя жена, которую тебе приходится держать в сумасшедшем доме.
Он вырос прямо передо мной с бледным перекошенным лицом.