Читаем Кто-то, никто, сто тысяч полностью

Так что теперь, перед лицом всеобщего возмущения, Склепису не оставалось ничего другого, кроме как признать мою постыдную вину, и он видел для меня только один путь спасения — полное и откровенное раскаяние. Однако не нужно было впадать и в крайности, я просто должен был продемонстрировать такую страстную готовность к самоотверженному раскаянию, чтобы он смело мог требовать и от других пожертвовать собственными интересами. Я только кивал в ответ на все, что он говорил, не следя за тем, как диалектика его аргументации, становясь все горячее и горячее, преображалась в совершенно искреннее убеждение. Он выглядел все более удовлетворенным, хотя при этом внутренне несколько растерянным, словно сам не понимал, вызвано ли это удовлетворение неподдельным чувством любви к ближнему или успехом его интеллектуальных ухищрений?

Он пришел к выводу, что я явил бы собою замечательный пример раскаяния и самоотречения, если бы отдал и дом, и все, чем я владею, в том числе и деньги, что должны были мне достаться при ликвидации банка, на приют для нищих, при котором круглый год будет открыта бесплатная столовая, предназначенная не только для призреваемых, но и для всех нуждающихся в этом бедняков, и где будут выдавать, исходя из расчета несколько предметов в год, одежду для лиц обоего пола и всех возрастов. Сам я получу в этом приюте комнату и, как всякий другой нищий, буду спать на раскладушке, есть суп из деревянной миски и носить принятую там одежду, соответствующую моему полу и возрасту.

Больше всего меня мучило то, что полную мою покорность могли действительно принять за раскаяние, в то время как я-то готов был отдать все и ничему не противился просто потому, что был теперь бесконечно далек от того, что имело смысл и значение для других; я не только чувствовал себя отчужденным от себя самого и всего окружающего, я испытывал прямо-таки ужас при мысли о возможности кем-то быть и чем-то владеть.

И так как я не желал больше ничего, я знал, что и сказать мне больше нечего. И я молчал, в восхищении глядя на этого старого, почти прозрачного священника, который так умел хотеть и с таким тонким искусством осуществлял то, что задумал, и все это — не ради собственных своих нужд и даже, может быть, не ради любви к ближнему, а ради того, чтобы его заслуги были отмечены в доме бога, которому он служил с такою преданностью и усердием.

Так вот: для самого себя — никто.

Может быть, это и был путь, который вел к тому, чтобы стать чем-то одним-единственным и определенным для других.

Но слишком явной была в этом священнике гордость своим знанием и уменьем. Хотя он и в самом деле жил для других, ему хотелось быть еще чем-то для себя, и он отделял себя от других сознанием того, что он сведущ во всем больше, чем остальные, что он больше, чем остальные, может и что он всех усерднее и преданнее.

И потому, глядя на него и, разумеется, продолжая им восхищаться, я немного на него и досадовал.

4. Ничего не кончено

Анну Розу и так бы наверное оправдали, но мне кажется, что частично она обязана своим оправданием веселью, которое воцарилось в зале суда, когда, вызванный давать показания, я появился там в берете, деревянных башмаках и синей приютской блузе.

Я перестал смотреться в зеркало, и мне в голову не приходило поинтересоваться тем, что произошло за это время с моим лицом и вообще со всем моим обликом. То, что предстает глазам окружающих, должно быть, сильно изменилось и, по-видимому, даже стало смешным, если судить по изумлению и смеху, которыми было встречено мое появление. И тем не менее все по-прежнему называли меня Москарда, хотя слово Москарда имело теперь для каждого смысл настолько отличный от прежнего, что, казалось бы, бородатый, растерянно улыбающийся бедняга в деревянных башмаках и синей приютской блузе мог быть избавлен от обязанности оборачиваться на это имя так, словно оно и в самом деле до сих пор принадлежало ему.

Никаких имен. Никаких воспоминаний о вчерашнем имени сегодня и о сегодняшнем завтра. Раз имя — это и есть вещь, раз через имя мы и постигаем смысл всякой вещи, которая вне нас, а без имени она остается непостижимой, наглухо в себе замурованной, не выделенной и не определенной, то пусть тогда каждый, кто меня знал, высечет мое имя надгробной надписью на лбу того образа, в который он меня облекает, и — кончено, нечего о нем вспоминать. Потому что имя это и в самом деле всего лишь надгробная надпись. Оно подобает мертвому. Тому, кто кончился. А я еще не кончился. Жизнь вообще никогда не кончается. И она не знает имен, жизнь. Вот дерево, я пью дыхание и трепет молодых листьев. И я становлюсь этим деревом. Деревом, облаком, а завтра книгой или ветром. Книгой, которую я читаю. Ветром, которым дышу. Меня нет, но я во всем, что вокруг.

Перейти на страницу:

Похожие книги