Динка кладёт голову ей на колени и смотрит ей в глаза. У неё большая материнская собачья голова. Ой, Динка, причитает Тамар про себя, нет у меня для этого смелости. Я не могу так отдавать себя перед чужими. Не морочь голову, дышит Динка ей в ладонь, прежде всего, нет такого, чего ты не можешь сделать, и, во-вторых, напомни мне, пожалуйста, кто была та единственная из параллельных классов, которая сняла кофточку в заключительной песне в конце года перед всей публикой? Но там это было по-другому, смущается Тамар, там, как тебе объяснить? Динка приподнимает брови, что придаёт её морде этакое насмешливое удивление, и Тамар вспыхивает: ты тоже не понимаешь? Там была отвага трусов, бравада робких, этих, которые собственной тени боятся. Это всегда так, ну, эти переходы, которые Шай называл "слалом", а у меня больше нет на них сил... Так сделай это и здесь, заключает Динка и решительно высвобождает свою голову из рук Тамар, покажи им, что такое бравада робких, устрой им слалом; а если над моим пением посмеются, умоляет её Тамар, и что будет, если я снова провалюсь? Кому я буду нужна?
Но они обе знают, что больше всего она боится того, что произойдёт в случае успеха; если её план осуществится и поведёт её шаг за шагом к тем, кто должен её поймать.
– Идём, – говорит Тамар, вдруг наполнившись трепещущей силой, – покажем им, кто мы такие.
В два часа пополудни, ровно через четыре недели после неудавшейся премьеры Тамар, Асаф вышел из монастыря. Солнце накинулось на него, и он чувствовал себя так, как будто долго пробыл в другом, очень далёком мире. Теодора проводила его до лестницы, ведущей от её комнаты вниз, и буквально подталкивала его найти Тамар и побыстрее. Оставалось ещё много вопросов, которые он хотел ей задать, но понимал, что она не откроет ему новых подробностей о Тамар, а у него уже не было терпения находиться там, в закрытой комнате.
Тело его было напряжено и переполнено токами, он не знал, почему. Динка шла рядом с ним и то и дело поглядывала на него с удивлением. Наверно, собаки чуют такие вещи, подумал он, такие нервные состояния. Он побежал. И она встрепенулась и побежала рядом. Он любил бегать, бег его успокаивал, он даже думать любил на бегу. Его учитель физкультуры не раз пробовал убедить его принять участие в соревнованиях, говорил, что у него ритм дыхания, пульс, а главное выносливость подходящие для состязаний в беге. Но Асаф не любил напряжения соревнований, не любил соперничества с другими, незнакомыми ребятами, а главное не любил делать что-либо перед зрителями. Самое смешное, что на шестидесяти метрах он всегда был среди последних (из-за того, что учитель называл "поздним зажиганием"), но на дистанциях в две тысячи, и особенно пять тысяч ему не было равных даже среди двенадцатых классов: "Как только ты заведёшься – всё, а? И так до конца, что бы там ни было!" – с восхищением сказал однажды учитель физвоспитания, и эту короткую фразу Асаф хранил в сердце, как медаль.
Теперь он начинал чувствовать, что вся эта беготня с утра превращается, наконец, в "это", в правильный, хорошо налаженный бег. В его правильный ритм. Он бежал, и мысли его прояснялись. Он понимал, что каким-то образом, ненамеренно, он угодил в небольшой водоворот, ничего по-настоящему страшного, и всё же он, очевидно, попал в область спрессованной реальности, более заряженной, наэлектризованной.
Они бежали рядом лёгким, спокойным бегом. Верёвка провисала между ними, и Асаф почти поддался соблазну убрать её совсем. Он думал, что, в сущности, они в первый раз так бегут, как парень со своей собакой. Он бросил на неё взгляд: язык высунут, глаза сверкают и хвост вытянут. Он приноровил свои шаги к её и исполнился теплотой, удовольствием от новой слаженности с ней. Ему казалось, что и она чувствует то же самое. Что она понимает, что они вроде двух друзей в походе. Он улыбнулся про себя. Было в этом что-то такое, чего он по-настоящему не испытывал уже многие годы, по чему перестал даже скучать, что-то вроде дружбы.