Следствие длилось несколько дней, и каждый вечер я получал полный отчет о его результатах. Никто не верил в яд. Каталина Барахас не упомянула о разговоре со мной и ограничилась утверждением, что «никто не мог желать зла такой доброй и щедрой женщине». К моему облегчению, никто из опрошенных не показал, что принц Астурийский покинул салон, где собравшиеся слушали трио, и поднялся на верхний этаж. Никто не видел, как он входил и выходил из комнаты покойной. Никто не обратил внимания на венецианский бокал, который тогда — я узнал это от Гойи — так органично вписался во множество принадлежавших Каэтане вещей. Оба врача решительно отвергали возможность ошибки, хотя их диагнозы не совпадали; они упрекали друг друга в небрежности, приписывая ее возрасту, правда, в одном случае имелся в виду слишком юный, а в другом — слишком преклонный возраст. Банку с зеленой веронской не нашли (да ее скорее всего и не искали), и вполне вероятно, что она затерялась в еще не убранном строительном мусоре, оставшемся около дворца. Флакон в сафьяновом чехле с солями выпал в темноте из кармана, был затем поднят и возвращен владельцу, однако ни владелец, ни тот, кто нашел флакон, никак не прокомментировали столь незначительное происшествие. Пауза, возникшая при возвращении флакона, разрасталась концентрическими волнами и в конце концов превратилась в сплошное всеобщее молчание. Чернь забыла свои подозрения с той же беспечностью, с которой их породила. Годы спустя дон Фернандо смог стать королем Испании. Его упрекали в чем угодно, находили в нем какие угодно недостатки, но никто никогда не сказал, что он — убийца.
Эпилог
Я больше не видел Гойю после нашей встречи в Бордо. В моей памяти он навсегда сохранился таким, каким был в тот последний раз: глубоким стариком с живыми глазами, неотрывно следящими за пламенем догорающей свечи, будто наблюдая тайное жертвоприношение, на котором сжигались память, верность, любовь. Три года спустя, в конце 1828-го, я узнал, что он умер. А за несколько дней до этого моя дочь сообщила из Мадрида, что скончалась Майте, моя жена, чье здоровье уже давно было серьезно подорвано. И хотя я не видел ее с 1808 года и за прошедшие двадцать лет не получил от нее ни строчки, это известие имело для меня огромное значение. Только теперь я наконец почувствовал себя совершенно свободным, смог жениться на Пепите, упорядочить мою личную жизнь, обрести душевное спокойствие, которой, никогда не имел. Сообщение о смерти Гойи, пришедшее в тот момент, уже не могло глубоко меня тронуть.
Через два месяца в Риме ко мне явился друг моей дочери, доставивший корреспонденцию, среди которой было письмо с короткой надписью: «Вручить Мануэлю после смерти Майте». Я узнал почерк моего шурина Луиса, умершего за пять лет до этого — в 1823 году. Что могло означать его посмертное послание? Потертый конверт возбуждал дурное предчувствие. Я медлил несколько дней, не решаясь прочитать его. У меня даже возникло искушение бросить письмо в огонь. Оно вызывало во мне не любопытство, а страх. Наконец ночью, накануне приезда Пепиты в Пизу, где должна была состояться наша свадьба, на которую было получено папское благословение, я собрался с духом и вскрыл конверт. Ограничиваюсь здесь тем, что переписываю это письмо.
Дорогой Мануэль!
Я болен. Уже много месяцев здоровье мое из рук вон плохо и с каждым днем становится еще хуже, я чувствую все более ясно, что Господь решил призвать меня к себе. Я еще молод, мне нет и сорока пяти, но ты знаешь, что я от рождения был слаб здоровьем, а неприятности и волнения последних лет не способствовали его укреплению. Врачи стараются, впрочем безуспешно, обмануть меня. Я знаю, что мои дни сочтены, и хочу дожидаться конца со спокойной совестью. Это и заставляет меня взяться за перо. Вот уже двадцать лет меня гнетет тяжкий груз; но теперь я хочу избавиться от него и почувствовать себя свободным, чтобы принять смерть, как подобает христианину, и чтобы мой дух не тревожили никакие иные дела, кроме моего собственного спасения.