Вместо того чтобы расцвести красотой зрелой женщины, Майте закрылась, как цветок, и увяла. Видно, первая встреча с жизнью напугала ее навсегда. Не знаю, дорогой Мануэль, каковы были твои интимные отношения с ней, но иногда я думаю, что ее сломала ее собственная безудержная страстность, необузданная животная чувственность, — которую она в себе раньше не подозревала и которую, мне кажется, именно ты разбудил в ней, а она стыдилась ее, чувствовала себя униженной и виноватой. Не знаю, не знаю. Одно ясно: с тобой в ее жизнь вторглись власть и зависимость, королевский двор, демоны и плоть. Но ты был не способен дать ей любовь, которая стоила бы спасения души, ведь правда? Так что у нее не осталось иного выхода, кроме как бежать, бежать в себя самое, в свое внутреннее море тишины, воспоминаний, и еще до того, как уехать из Испании, она, к нашему ужасу, в нем окончательно утонула.
Итак, сначала это были отвращение и страх, потом настала пора материнства; природа с ее неумолимыми требованиями и на этот раз предложила ей слишком жестокое испытание. Беременность протекала тяжело, с осложнениями, роды едва не стоили ей жизни, и в довершение всего — обескураживающее равнодушие к родившейся девочке. Ведь дочь была дитя не любви, а жертвоприношения, если позволишь мне так выразиться, чтобы еще раз напомнить о том, что ваш брак был для Майте жертвой. А может быть, и дитя стыда, если иметь в виду обуревавшие Майте желания, которые мне так трудно примирить с жившим в моем сознании образом девочки из Аренас. Бедная Карлота! Ты же знаешь, она росла без матери, вот откуда ее требовательность, деспотичность, вечная неудовлетворенность. Даже сейчас, при последнем прощании с матерью, она должна чувствовать себя главной, хотя Майте при жизни никогда не относилась к ней как к дочери, никогда не любила ее. Рождение Карлоты открыло для Майте второй круг ада, в который она начала опускаться после замужества. Портрет, написанный Франсиско Гойей во время ее беременности, — я заказал его, еще не догадываясь о величине постигшей ее катастрофы, — изображает Майте оцепеневшей во власти терзавшего ее тогда страха, от которого она тщетно пыталась освободиться, возвращаясь со мной к играм нашего детства. Мы тогда уже не жили постоянно в Аренас-де-Сан-Педро. Мне к тому времени исполнилось двадцать три года, и я уже стал архиепископом Толедским, а ей было двадцать, она готовилась подарить Князю мира его первого отпрыска, и в ней зрела трагедия. Зрели черные мысли о безнадежно разбитой жизни. Я и сам, как ни искал поддержки в вере и пастырских трудах, не мог ни на минуту забыть смертельную тоску, наполнявшую глаза Майте. Она мне рассказала все гораздо позднее, когда вспоминала о кошмаре родовых схваток. В самые тяжелые минуты, когда боль становилась невыносимой, она видела тебя в облике дьявола: именно ты насылал на нее эти страдания. Да, Мануэль, в ее воображении ты вдруг менялся, менялось все твое существо, — и ты вдруг превращался в Люцифера. Начиная с этого времени в глубине ее души из хаоса обид, страха и озлобления стало вырастать бесформенное, но ясно различимое, какое-то бредовое, но вполне осязаемое чудовище — жажда мести. Это был единственный ответ на все, что с ней случилось, который она нашла; она осознавала, как глубоко ранена, понимала, что будущее не сулит ей ничего хорошего, но при этом ей нравилось страдать, она наслаждалась страданием, могла бы жить так и дальше, упиваясь им, но все-таки переломила себя и предпочла ему месть. Она еще не знала, как отомстит. У нее начались галлюцинации, ее преследовали видения твоих мучений, твоей смерти. Но как бы она ни представляла твой конец — на поле битвы, от лихорадки, от падения с вздыбленного коня, — все ей казалось мало, смерть получалась слишком легкой. Она предпочитала увидеть тебя четвертованным, повешенным, сожженным. Нo и этого было недостаточно для ее ненависти. Она не понимала, что ей не хватает самого главного, что никто другой, только она сама должна совершить акт мести. Только так можно было получить удовлетворение, восстановить порядок, гармонию и справедливость в этом мире, только так и не иначе можно было вернуться в наш идиллический сад, снова ловить там со мной бабочек и обсуждать, куда поместить га в нашей коллекции. Все это я осознал уже потом, уже слишком поздно. Если бы я был по-догадливей, то непременно предупредил бы тебя, может быть, это и помогло бы чему-нибудь. По крайней мере вы могли бы расстаться на восемь лет раньше, задолго до твоего падения и изгнания, и тем самым избежать худшего. Потому что худшее случилось. Собственно, как раз о нем я и пишу это письмо.