Нет нужды говорить, что ничто из рассказанного здесь я не узнал на исповеди. Просто два года спустя после этих событий она вдруг сама мне обо всем поведала. Однажды жарким летним днем она, исхудавшая и бледная, явилась ко мне в Толедо, где находилась моя архиепископская резиденция, и сказала, что ей надо отдохнуть от ребенка и домашних забот, что она хотела бы провести у меня неделю или две, а может быть, и три, словом столько, сколько я вытерплю. Я сразу почувствовал, что ей нужно нечто большее, чем просто мое общество, но удержался от вопросов и замечаний. Решил дождаться, пока она сама все не объяснит. Она же несколько дней бродила бесцельно по Толедо, заглядывала в монастыри, любовалась мостами, изнемогала под палящими лучами солнца или укрывалась от него в прохладных галереях архиепископата, по которым без видимой цели проходила загадочной тенью, молчаливая и легкая, как те бабочки, которых мы ловили в детстве. Но Л HS собирался торопить ее, я ждал, когда она свыкнется с новым местом, успокоится и сама придет ко мне, я знал, что в конце концов она сделает именно так. И вот как-то в жаркий полдень, когда я отдыхал в тени старой оливы, она медленно, очень медленно, будто во сне, опустилась около меня и, положив руку мне на колено, начала так же медленно говорить; не снимая руки с моего колена, она рассказывала свою историю, будто продолжая начатый давным-давно разговор, будто то, о чем она говорила, не относилось ни к какому определенному времени. Она рассказала мне все. И все было очень странно. Она нисколько не раскаивалась. Не осознавала свою вину и ответственность. По-прежнему считала, что это ты виновен во всем. И в ее страданиях, ее болезнях и, разумеется, во всем, что произошло той ночью. Но ей было невмоготу нести одной груз этой тайны. Она знала, что я разделю его с ней, помогу, как всегда помогал ей в детстве, когда, не в силах справиться со своими секретами, мы усаживались в тени вяза или в укромном уголке на чердаке, чтобы, поклявшись в молчании, выслушать какую-нибудь страшную — и такую невинную — тайну, что-нибудь о порванном сачке для ловли бабочек, из-за чего пришлось молить святых о даровании нового сачка, или об отбитых пальцах у фарфоровой куклы, или о комедии, написанной к именинам отца. И точно так же, придавая своему рассказу не больше значения, чем отбитым пальцам фарфоровой куклы, она поведала мне о том, как умерла Каэтана. Я понял, что Майте лишилась рассудка. — Ее повествование, казалось, не имело начала, точнее, оно терялось где-то в глубине времен или в нашем детстве в Аренас-де-Сан-Педро, и наше детство тоже казалось мне бесконечным, оно длилось, не иссякая, заполняя также наши дни и ночи в Толедо, — нашу такую близкую к смерти молодость; мне в то время исполнилось уже двадцать семь лет, ей — двадцать четыре, но ей теперь до конца жизни не оставалось ничего иного, как рассказывать свою историю, а мне — слушать ее, ей — дрожать от страха, а мне — успокаивать, ей — приходить в отчаяние, мне — утешать, отныне она будет вот так же сидеть у моих ног, а ее рука — покоиться на моем колене или трепетать в моей руке. Так прошло много месяцев, не помню уже сколько, и ее рассказ все тек, не прерываясь, как бесконечный ручей, в который вливались и мои молитвы. У меня тогда было очень много работы с паствой. Но эта работа проходила как бы в другом, иллюзорном времени, была просто передышкой или паузой в течении истинного времени, отмеряющего течение ее бесконечного рассказа.
Когда четыре года спустя ты уехал из Испании, она, не сказав мне ни слова, собрала свои вещи и окончательно переехала жить со мной. На этот раз она привезла с собой и девочку, которая уже подросла и скрашивала наш досуг своими милыми проказами, но Майте строго следила за тем, чтобы, как только вечерело, няньки уводили Карлоту, после этого она сама усаживалась у моих ног и без помех продолжала свой рассказ. И смотри, какая странность: она в эти годы больше ничего не хотела знать о тебе, не отвечала на твои письма, с отвращением отказывалась слушать те, которые ты писал мне, резко обрывала всех, кто спрашивал что-нибудь о тебе; но так бывало днем, а когда наступал вечер, ты становился единственной темой разговора, она погружалась ad infinitum в воспоминания о вашей супружеской жизни. Воспоминания, конечно, доходили только до того дня 22 июля, из которого, похоже, сами демоны черпали череду ярких, отшлифованных во всех деталях, ужасных и опасных образов: поцелуй в зеркале, яд на столе Гойи, бокал на туалетном столе, серебряный крест с бриллиантами, размешивающий порошок в вине… И еще одна картина, воображаемая: Каэтана, ничего не подозревая, пьет вино у себя в спальне.