Адам Петрович говорил с блондинкой. Ревниво краснела брюнетка, ревниво краснел эстет. Говорил с брюнеткой – ревниво краснела блондинка, ревниво краснел эстет: это были проповедники эротизма.
Блондинка, брюнетка, эстет – эстет, брюнетка, блондинка: встал, разорвал душное кольцо.
Чье-то секущее лезвие, точно коса, протрезвонило в окнах: кто-то, бледнея, вскинул руками.
Светлова, прилетев домой, плеснула пред зеркалом перчатками. Комнаты убегали в зеркала. Там показался он, милый, милый. Обернулась – бежал ее муж: уронила сквозной платочек.
Дряблый, пыхтящий инженер, задыхаясь в подбородках, уронил ей на плечи свои потные, потные руки.
Адам Петрович надел перед зеркалом перчатки. Комнаты убегали в зеркала.
Там показалась она: милая, милая.
Обернулся – в передней стоял лакей: поднял с полу чей-то сквозной платочек.
Серый, немой лакей, застывая с шубой, уронил ему на плечи душный, тяжелый мех.
Жалкий дубовый гроб выплывал из метельных гребней: чьи-то похороны тащились куда-то.
Светлову
«Знакомые обещали быть непременно!»
И она: «Придут (оставь) все такие же пошлые!» Разметнула свистными крыльями шали (точно лебедь, пахнувший холодом), и зеленые стебли, упадающие над дверью, грудью разбила, убегая к себе.
Адама Петровича поймал оргиаст. Он терзал вопросами. Знакомые ответы раздавались привычно.
Говорил все так же, все так же…
Хрустальные крылья снегов – лебедей, поющих холодом, – разбивались у него на груди, падая с небес.
Чей-то тревожный крик изрыдался над городом: кто-то кого-то куда-то звал.
Полет взоров
Вскипало. Вскипало.
Пропенились снежные листья – бледные цветики пуха.
Голосило: «Опять приближается – опять, опять начинается: начинается!»
Пробренчало на телеграфных проводах: «Опять… надвигается… опять!..»
Снег встал потопом.
К пернатым дамам вошел в ложу. Улыбнулся рассеянно, тихо.
Строгая красавица навела на них лорнет.
Ярко-синие дали очертили томные ресницы – затомили негой.
Качалось волос ее зарево, золото…
Ароматно тонула, тонула – в незабудковом платье, как небо, в белопенной пурге кисейных, кремовых кружев, будто в нежной, снежной пыли.
Замерцал в волосах, блеснул, как утро, розовый бриллиант, и, как день, матовая жемчужина слезою качнулась.
Еле всхлипнул веер в легких перьях – небрежных взмахах.
Пела вьюга, свистела.
Проливались жемчужные песни – снежные, нежные сказки, вьюжные.
Засвистали: «Счастье приближается – опять надвигается, опять!»
Взвизгнул рукав на телеграфных проводах, как гибкий смычок на железных струнах: «Милая… неизвестная… милая!»
«Наше счастье с нами!»
«Да, да».
Виолончель безответно вздохнула: шелест скрипок повис, точно лет снежной пены, точно пенных в небе ток лебедей от брызнувших в воздух и размешанных с ночью.
На него она обернулась: удивленно взглянула, – в упор загляделась испуганно.
В упор бирюзовым вином своих вспыхнувших глаз за-пьяиила.
Опустила глаза. Плеснула веером.
Точно облачко вьюги набежало на нее, как на солнце, замело кружевными снежинками.
Дышал зорями он.
Сладким пламенем, сладким, оплеснуло грудь.
Кивал, смущенно кивал, – в партер друзьям и знакомым, словно отмахивался от кокетливых ее, ласковых ее, взглядов: все точно вздыхал над чем-то.
От истомных волнений бесцельно играл с боа пернатой дамы, из-под бархата ресниц милую темно-синим взором ласкал он, все так же, предлагая кому-то бинокль глупо, бесцельно, рассеянно.
Говорил с соседкой о том же, все о том же. Глядел все туда же, туда же.
Встала она, и атласом вскипевшая шаль рванулась с нее, как взметенный, сквозной столб метельный.
Над ним, вкруг него взволнованно проплывали очей ее синие волны, синие – синева больная больно томила, сладко.
Взоров пьяное вино, пьяное, терзало одним, навек одним.
В пространствах замахали ветками снежных, воздушных ландышей: там исступленно упивались простором ночи, дышали морозным вихрем, купались, облегченно клонились петь над трубами.
И трубы пели:
«Дни текут. Снег рассыпается. Снегом встало незакатное, бессрочное»…
«Пролило пургу свою – ласку морозную – белыми своими устами расточило поцелуи льдяные»…
«Засочилось снеговым посвистом…»
И деревья, охваченные снегом, возметали ликующе суки свои, точно диаконы ночи, закупались в снеге и вздохнули облегченно, побелевшие в снежных объятиях.
Люди текли. Антракт близился к окончанию. Вот и она близко.
Надвигалась в черных сюртучных тучах, голубым неба пролетом завуаленным кружевом, уксус томлений претворяя в золото и пургу.
Пролила из очей ласку лазурную. Пронесла улыбчиво уста, как лепестки, ароматные.
Шлейфом по сверкающему паркету рассыпала незабудки.
Пряди волос просочились мимо медовым пламенем, когда натянула, играя, над личиком сквозное, серебряное кружево, метнув яркий взор свой.
Кавалер ее, старый полковник, оттопырив руки, вертел фалдами мундира, сверкал эксельбантами и сединой, усмехался бритым лицом, охваченный ее кокетством, отмахивался от ее шуток, упивался, дышал, восхищался ей, вздыхал сладко в ее благоухании и – священнослужитель восторга – выше, выше свой профиль бросал, словно гордый, застывший сфинкс.