— Простите, коли обидел.
— Не бойсь. Не скажу Его Величеству. Да и когда говорить — помру я скоро.
— Зачем вы так?
— А мы, карлы, все про себя знаем. Виднее нам. Ты, сударь Прончищев, откуда родом?
— Калуцкой провинции. Тарусского уезда.
— Ездил туда с царем. Петр Алексеевич изволили в железных водах ноги лечить.
Странно слышать тоненький, верещащий голос — словно иголочка поскрипывала по стеклу.
Карла… Нет, никогда Прончищев не видал таких.
— А карла чего у царя делает?
— Веселит, чего же еще. Шут я.
— Настоящий?
— Так себе: шут-шутенок. Болит сейчас, сударь Прончищев, у шута подсердечье.
— Лекаря кликнуть? Я Беекмана знаю. Он был у нас в Навигацкой школе.
— Ахти, какие у него знакомства. Лежи.
Так они сошлись близко. Шут рассказывал Василию множество самых невероятных историй — где он только не побывал с царем. И в России, и в иноземных странах. Были истории и смешные. Однажды шута поместили в огромный кремовый пирог.
— Ах, сударь Прончищев, как мне там сладко жилось! Торт подали на стол, я раздвинул кремовую розу и уселся одной барышне на колени. «Прошу, мадам, меня скушать». Царь премного был доволен моею невинною проделкой.
— Что же, она не скушала? — хохотал Василий.
— Не скушала. Зато в щечку лизнула!
— А как вас звать?
— Ерема. А брата Фомой.
— Он… такой же, как вы?
— Лицами схожи, а приметами разны. Ерема крив, а Фома с бельмом. Было у отца их поместье в некоем уезде. Деревня пуста, а в избе никого. Решили пахать. Ерема впряг кота, а Фома петуха. Пошли к обедне. Ерема стал на клирос, а Фома на алтарь. Ерема запел, а Фома завопил. Рассердился пономарь. Ерему в шею, Фому в спину. Ерема ушел, Фома убежал. Захотелось братьям рыбки половить. Фома сел в лодку, Ерема в ботик. Лодка утла, а ботик безо дна.
— Потешник вы знатный, — сказал Прончищев. — Повеселили. Вам в театруме играть.
— А я играю. Царский двор — разве не театрум? — Шут поднес палец к губам: — Тс-с. Об этом никому. Не то упекут нас с тобою за решетку. Жалко будет тебя: ты мне нравишься.
— Чего во мне особого? Так…
— Жаль, — почему-то огорчился шут. — У меня, Василий, сына никогда не было. А как хотелось! Вот такого, как ты.
— Так я ж без царя в голове.
— Я бы тебя возвел в царское достоинство, — пообещал шут.
Явился лекарь. Он потрепал Васю по волосам:
— Вот и опять увиделись. Помнишь меня?
Присел возле карлы:
— Гаврила Иванович, как здоровье?
— Есть и пить довольно, чего у кого привольно. Кому не умереть, тому животом болеть.
Беекман приставил деревянную трубку к обнаженной груди карлы; прикрыл глаза, дабы никто не выведал, что услышал.
— Жил шутя, а умрем взаправду, — сказал шут.
Гаврила Иванович — как к нему не подходило это взрослое, тяжелое имя! Трудно было понять, когда говорит всерьез, а когда шутит. Скучать ни минуты не давал.
Взял в маленькие темные руки Васину ладонь:
— Быть тебе матрозом, штюрманом, капитаном. Две линии у тебя долгие сходятся. А меж ними уголок — очертания паруса. И невеста тебе, сударь, наречена. То ли Марфута, то ли Анюта. То ли чернява, то ли белеса… — Шут показал язык, нырнул под одеяло. — То ли для умника, то ль для балбеса.
В этом гадании не было ничего непостижимого. Кем же еще быть ученику Морской академии? И невеста — кому она не наречена? И все же какое-то колдовство таилось в быстрой скороговорке карлы, в его скоморошьей перемене настроения.
— Теперь, Василий, мне погадай.
— Я не знаю как.
— А как знаешь гадай.
Удивительный человечек! Так хотелось сказать ему что-то приятное, ободряющее, счастливое!
Вспомнилось, как человеческий возраст определяла Савишна. Семидесятилетнего старика называла — седый; восьмидесятилетнего — желтый; девяностолетнего — младенцев смех; столетнего старца — господи, помилуй.
— Жить вам, Гаврила Иванович, до годов господи, помилуй, до веку. А как выздоровеете…
— Что тогда?
— Малый торт приготовят. Только для вас одного. Скажут — ешьте на здоровье.
— Ты добр, человече. Торт на одного человека…
— Царь Петр Первый наградит вас, — торжественно возгласил Прончищев, — адмиральским бантом.
Шут не принял таких милостей — ладонью отодвинул слова Василия. И был бы не царским затейником, когда бы не изобразил самую дурацкую физиономию:
— Хотя знал адмиралтейских служителей, кои были шутами.
Прончищев сказал, что в жизни только раз встретился с настоящим капитаном — Берингом.
— Ну, Беринг — кто его не знает? Ни перед кем не пресмыкается, за чинами, как иные, не бегает.
Упоминание о Беринге неожиданно преобразило шута. Лицо его посерьезнело, отбросил свои шутки-прибаутки.
— Ах, Вася, Вася! Много чего я видел. Разве все расскажешь?
И заговорил о том, что, видимо, было ему близко, о чем думал постоянно.
— Правды, Вася, никто не любит. (Он уже не называл Васю сударем.) Ни последний крестьянин, ни царь. Все молятся богу и святому Николе-угоднику. Но разно просят. Один — поместья, другой — довольства, а третий — заклятья на врага. Но мало кто о главном молится.
— А что главное?
— Остаться человеком, Вася. Попусту не прожить. Видишь, как просто.
— Ну вы-то, Гаврила Иванович, так и молились?
— Да, Вася. А прожил… — Карла махнул рукой. — Чего там говорить.