– Сергей, – произнесла она и осеклась, будто проглотила что-то. – Меня специально вызвали, нашли… Туся меня нашла… Чтобы я тебе… Чтобы я всем вам сказала. Но я не от них, я от себя, понимаешь… Они там с винтовками… С оружием, и их много…
Мы молчали. И Бесик теперь ничего не кричал. Мы смотрели на нее. И Сандра подползла, и Сверчок подлез, которого лихорадило от температуры.
– Ты слышишь меня? Сергей? – спросила она. Я услышал слезы в ее голосе.
Сандра взглянула на меня и промычала, веля говорить.
– Ну, слышу… – ответил я негромко.
Маша обернулась, чтобы посмотреть на своих легавых и, уже не стараясь от них оберегаться, быстро проговорила, что они там собрались, чтобы нас схватить.
– Они такие… Они такие…
– Мы знаем, какие! – крикнул Мотя. – Мы их ненавидим!
Маша вздрогнула и посмотрела со страхом:
– Но они же будут стрелять… Они же не пожалеют… Сергей!
И вдруг она зарыдала.
Она стояла перед сараем и вытирала косынкой слезы, а мы смотрели, затаившись, не сводя с нее глаз. Мы знали, что это первый и единственный в мире человек, который нас тут пожалел. Но это их человек, а значит, нам не о чем разговаривать.
– Скажи ей, чтобы уходила, – попросил Мотя.
– Уходи! – крикнул я.
Она вздрогнула и опять оглянулась:
– Сергей… Опомнитесь…
– Уходи! – крикнул ей уже Бесик. – Скорей уходи! Ну?
Маша повернулась, но опять посмотрела в мою сторону:
– Знаешь, я неправду тебе сказала. Твой отец, Сергей, жив… Он жив… Ты должен ради него себя пожалеть… Правда…
Я слушал и понимал, что она врет. И все поняли сразу, что она врет. Зачем… Да чтобы меня спасти. Но они же все и всегда нам врали, будто бы ради нашего спасения, а спасали они только себя.
И тогда я крикнул, приближая рот к щели:
– Ты все врешь! Врешь! Врешь! Врешь!
39
Бунт, это по своей «Истории» я знал, когда ничего не понятно, но страшно. И все чего-то хотят разрушить, бьют что ни попадя, ломают и еще жаждут крови. Лучше, если директорской крови, но можно и всякой другой.
Я поднялся за остальными, даже не понимая про себя, надо мне подниматься или не надо. Меня, как говорят, подняло.
Вообще-то я готов был и знал: мне надо быть со всеми. Да, каждый из нас был готов, в том-то и дело. И каждый вносил в общее движение всего себя, заводил себя до уровня других, а потом другие доводили себя до уровня каждого, и все это, будто тревоги сирена, становилось выше и выше тоном! Пока из рева не перешло в какой-то протяжный вой. И вой тот особенно взвинчивал, и будоражил, и правил всеми нами. Внутри меня что-то прокричало: «Все! Все! Все!» А может, это не внутри, ведь мы ничего не слышали, но в то же время слышали. Та к вот, были слова: «Все! Все! Все!» Кончилось их время! А наступило наше время! И в нем, в другом, каждый из нас тоже другой, не подвластный никому и ничему, кроме этой стихии, в которую мы сразу и навсегда влились, как капли вливаются в поток, становясь разрушительной силой.
Мы ворвались в канцелярию, стали бить окна. Кто-то схватил директорский стул и грохнул его об стол, стул разлетелся.
– Дуб хреновый, а хрен дубовый!
Портрет Сталина не тронули. Сталин единственный был здесь не виновен. Зато в его словах про то, как надо людей заботливо и внимательно выращивать, дописали слова, и получилось: «Свиней надо заботливо и внимательно выращивать, как Чушка выращивает…» и т. д. А в конце: «И. Сталин».
Все указывали пальцем и хохотали.
Кто-то полез в стол, но ящики не выдвигались, были заперты. Тут же появилась фомка, замки отлетели.
Из ящиков посыпались бумаги, много бумаг, но Мотя, я вдруг увидел его среди других, вполне уже спокойно, даже не взбешенно, закричал:
– Бумаги мы прочитаем! Не надо их рвать!
– Надо! – закричали остальные. – Надо!
– Хватит читать! Они все равно врут!
Тут кто-то увидел среди бумаг фотографию самого Чушки. Чушку немедля прилепили к стене, и все стали упражняться, кто точнее ему в рожу плюнет.
Это и отвлекло ребят от бумаг. А Мотя вдруг крикнул:
– Вот письмо!
Ребята еще доплевывали в обхарканную фотографию, но Бесик спросил:
– Письмо? Какое письмо?
– Письмо от отца, – сказал Мотя.
Тут все одновременно повернулись и посмотрели на Мотю. Наверное, хотели узнать: «Чьего отца?» Но никто не решился. Наверное, страшно было сразу узнать, что это не твой, а чужой отец.
– Письмо без конверта, – продолжал Мотя. – Хотите? Прочту?
– Хотим.
– Ну, слушайте… Тут несколько строчек… – И Мотя с выражением стал читать: – «Дорогой сынок, вот как долго я тебя искал, а теперь мне написали, что ты живешь в спецрежимном детдоме в Голяках… А я, хоть меня не выпустили, смог передать на волю это письмо, чтобы ты знал, что я ни в чем не виноват, я всегда, всю свою сознательную жизнь был верным членом партии ВКП(б). Они меня истязали до полусмерти, я не спал семь суток, а потом подписал навет на самого себя. Но ты ничему не верь, они меня сломали, но не доломали. И я написал письмо товарищу Сталину, от которого скрывают, что творится за его спиной. А если не вернусь, то знай, родной мой сынок, что папка твой был всегда честен и, умирая, он будет думать о тебе». – Мотя перестал читать, а все, уставясь на него, ждали.