Ялка вспоминала, как этот самый грохот вытащил её из бездны Снов, когда она не могла найти обратную дорогу, вспоминала, как упрямо, из последних сил, стремилась на этот далёкий звук… Это малышка Октавия придумала бить в барабан, когда другие средства вывести девушку из транса не смогли помочь. Тогда все музыканты начали играть, меняя ритм под руководством Тойфеля, пока не подобрали нужный — размеренную, маршевую и в то же время тревожную two sostra. К тому времени все собравшиеся уже стали свидетелями того, как пламя костра, до того едва теплившегося, вдруг вспыхнуло столбом и охватило травника со всех сторон и будто даже изнутри, так, что и фигура его стала не видна, и тучи расступились в небе, давая дорогу солнечным лучам, и трудно было решить для себя, что это — Божье знамение или явление адского огня… А после не было ни скорченного тела, как это бывает, ни обугленных костей, ни горсточки пепла, ничего — одни прогоревшие угли…
— А знаешь ли ты, Иоганн, что за награду предложил принц горожанам за то, что они не сдали город испанцам? — вдруг спросил своего приятеля Золтан.
— Понятия не имею, — признался он. — Денег?
— Подымай выше! — усмехнулся Хагг. — Он предложил им на выбор или освобождение города от всех налогов на сто лет, или в их городе строится университет. И знаешь, похоже, они выберут университет.
— Да быть не может! Вот остолопы…
— Не-ет, Коновал, ничего ты не понимаешь. Во всех Нидерландах нет ни одного такого заведения, только в Гейдельберге — а это уже Германия. А не всем же по карману ехать за границу! Вот увидишь: они не прогадают. Они уже сейчас выбирают, кому послать приглашения — учёным, в смысле, — чтоб они приехали сюда преподавать. Говорят, хотят позвать даже самого Эразма из Роттердама.
— Ну? А кто это?
Ялка слушала вполуха, сидя на берегу, смотрела на воду, на небо, на городские башни, на пролом в стене, далёкие валы разбитых дамб, на корабли и вспоминала. Вспоминала, как она вернулась обратно и увидела опустевший костёр. Сейчас прошло больше суток с момента казни травника, а она всё никак не могла понять, что было, а чего не было. Сон, явь, мистический транс — всё в её сознании перемешалось, стало неотличимым друг от друга. Старый мир, новый — она не могла понять, в котором все они теперь находятся, но Золтан Хагг был с ними и был жив, а между тем она отчётливо помнила, как он умер буквально у неё на руках. Или то приснилось ей? А может, это нынешняя жизнь сейчас ей снится? Ялка сидела и боялась шевельнуться, чтобы, не дай бог, случайно не пробудиться. Но шли часы, Михелькин принёс ей миску густого горячего супа, неловко улыбнулся и ушёл. В последнее время они почти не разговаривали — в сущности, разговаривать было уже не о чем. Неподалёку Смитте рубил на дрова большое, принесённое волнами бревно. Толстяк теперь казался полностью нормальным, правда, то и дело замирал, прислушиваясь к себе, словно боялся, что безумие вернётся, но помнил ли он о том времени, когда был безумен? Ялка не спрашивала, а толстяк тряс обритой головой и возвращался к своему занятию.
Испанцы сняли осаду вечером того же дня, когда казнили травника. Вода прибывала так стремительно, что войска едва успели собраться и уйти, пока дороги окончательно не затопило. Испанцы бежали чуть ли не в панике. С ними ушли обозы, маркитанты, полевые бордели, все, кто их обслуживал, снабжал боеприпасам и продовольствием, искал средь них выгоду или пытался обжулить. Кто хотел, остался — испанцы никого не стали неволить. После полугодовой осады всем осточертело сидеть на месте. Ялка смотрела на проходящие мимо фургона серые ряды пехоты, на едущую вслед за ними конницу и видела затаённую радость на солдатских лицах — несмотря на потери и сожаление о победе, буквально выскользнувшей из рук, они были рады хоть какой-то перемене. Они уходили, оставляя прогнившие палатки, утонувшие в грязи кострища, затопленные рвы и окопы. Топали копыта, скрипели колёса повозок и пушечных лафетов, солдатские сапоги чавкали в грязи, над головами полоскались отсыревшие знамёна, вздымались острия пик и лезвия алебард. Война уходила, и у всех было чувство, что скоро она уйдёт из Нидерландов навсегда.
Чуть в стороне, у маленького костерка, сидели Фриц, Октавия и Томас. Делать им особо было нечего, и все трое предавались размышлениям, что будут делать в будущем.
— Куда податься думаешь, а, Томас?
— Что мне думать, коль судьба моя предопределена, — рассеянно отвечал тот. — Я согрешил, но и другие согрешили. Куда подамся? Удалюсь в монастырь, буду замаливать грех колдовства, ошибки инквизиции и жить так, чтобы католическая вера снова обрела утраченные добро и милосердие. Потом, коли на то будет воля Божья, пойду по свету. Буду проповедовать, учить…
— Учить! — вспылил Фридрих. — Как же! Вот и будешь, как этот твой испанец. Начнёшь небось искать еретиков. Ты так ничего и не понял. Твои католики — звери и ненасытные палачи. Я никогда не пойду на мир с ними!